Ольга Хорошилова – Джентльмен Джек в России (страница 44)
Потом зашли в стойло с овцами. Анна, словно ученый-зоолог, осмотрела их от макушки до копыт, заглянув даже в зубы: «
Листер была очень довольна своим первым знакомством с кочевниками. Покидая Сарепту, она уже предвкушала встречу с их баснословным властителем, самодержцем пустыни и смуглых ее орд.
«Тоска, смертельная, гнетущая тоска», — почтмейстер городка Енотаевка тер шершавой ладонью лоб, ерошил желто-пегий войлок волос, таращил потухшие оловянные глаза в пустоту. Энн и Анна сидели у него уже час. И битый час почтмейстер жаловался на судьбу. Он приехал сюда пару месяцев назад. Думал — идет на повышение, все ж Енотаевка рядом с Астраханью, Волга, торговля, немецкие умницы-колонисты (он и сам чистокровный немец), до Царицына и Саратова рукой подать. Думал — заживет. А получилось, что его сослали. Это была настоящая позорная ссылка. Енотаевка — чертово место. Дыра. Здесь люди пьют, сходят с ума, пропадают. И он тоже сойдет с ума, если не сделает отсюда ноги. «Но куда?» — сочувственно поинтересовалась Листер. Он пока не знал — была, правда, смутная надежда, что его переведут в Астрахань, — тамошний почтмейстер недавно получил назначение в Казань, значит, место скоро освободится. Астрахань — совсем другое дело: бойкий, живой, полнокровный город. А здесь — никого, ничего. Служба никакая — сиди перекладывай бумажки. Торговли нет. Поговорить даже не с кем — одни калмыки. Он здесь пропадет, в этой грязи, лени, пьяни. И почтмейстер еще долго перечислял смертные грехи злополучного гиблого места.
Он был не стар: лет пятьдесят. Кажется, недурно образован — Анна заметила развалы книг в тусклом кабинете. Дочь свою почтмейстер отправил в Санкт-Петербург на поиски жениха — пусть будет не красавец, не высокого чина, но стерпится — слюбится, главное, вырваться из смертельной провинциальной пустоты. И он снова стал тереть влажный от чая лоб, мять бесцветные волосы и оловянно глазеть в пустоту.
Анна попробовала его растормошить — живо, в красках и запахах описала пресмешную картину: как крестьяне везли и вываливали на берега Волги дымные кучи навоза. Почтмейстер кисло улыбнулся: «Это еще ничего — навоз весной уносит Волга, и следов не остается. Хуже, когда его бросают в городе — утрамбовывают им улицы. Летом запах стоит такой, что не могу вам передать. Нет, нужно бежать. Тоска здесь, страшная тоска».
Другие жители Енотаевки, бывшие заключенные, политические преступники и мелкие негодяи, с судьбой свой давно смирились, обжились, корнями вросли в навозную землю. Хозяин их скверной гостиницы шесть лет провел в английской тюрьме — сдался британцам после русско-турецкой войны. Сидел в Портсмуте. Там, между прочим, к русским относились по-человечески — отбывая срок заключения, он умудрился побывать в Чатеме и даже Лондоне. Влюбился в Британию, кое-как выучил язык и чувствовал себя в Енотаевке как бы немного иностранцем, чуть выше остальных.
Днем Энн и Анна пробежались по городку. Почтмейстер, конечно, прав — местечко гадкое, на улицах ни души, избы черные, гнилые. Но была одна диковинка — Свято-Троицкий собор, неожиданно большой, ладный, искрившийся свежей побелкой, — его только достроили. Он словно бы воплощал счастливую маниловскую мечту енотаевского почтмейстера о Санкт-Петербурге — дорический портик, фронтон, стройная звонница и высокий купол на круглом барабане. Ничего лишнего, все строго, благородно, со столичным щегольством. «
Вечером Анна отдала курьеру письмо на имя калмыцкого князя, местной достопримечательности, — в нем выражала искреннее почтение и надежду увидеться с ним через несколько дней. Поздно вечером они выехали из Енотаевки и утром 10 марта прибыли в Сероглазинскую. Оттуда Листер выслала его калмыцкой светлости второе письмо, предупредив о завтрашнем визите.
В 9 утра термометр показывал –11 °C. Терпимо, в сравнении с московскими тридцатью ниже нуля. Наняли почтовую карету, проворнее и легче их кибитки, — ямщик обещал домчать за час. Но вьюга была такой силы, что за один свистящий быстрый час в ней можно было околеть. К тому же у Анны все еще покалывало в глазах, она боялась, что ветры раззадорят болезнь. Пришлось утеплиться. Спрятав голову по самые уши в спальный колпак, купленный в Сарепте, Анна натянула шерстяной капор, на него — подбитую ватой московскую шляпку и крепко-накрепко перевязала лентой. На плечи накинула меховую пелерину, подняв ее воротник до самых глаз, поверх натянула тулуп и вытащила его пышный ворот так, чтобы он закрывал голову и все то, что над ней: «
Пока карета неслась по льду Волги, подгоняемая метелью и диким гиканьем ямщика, Энн дремала, Анна, обездвиженная мехами и шапками, составляла в уме план беседы и список вопросов князю. Его звали Серебджаб Тюмень. Первое было именем. Второе — названием города, где родился его отец, Джиргалан, основатель династии Тюменей, князь джунгар и премьер-майор русской армии. Сыновья сохранили княжеский титул и тоже служили царям, за что получали награды, чины и сохраняли известную автономию.
Серебджаб жил богато, со степным размахом, любил драгоценности, женщин, оружие, скачки на калмыцких лошадях, коротконогих и сильных. Торговал и умел торговаться, мужчин почитал выше женщин, а себя, богами избранного, ставил выше своих шумливых, пестрых, покорных орд. Он знал все изречения Будды, много молился в хуруле. Но был азиатом лишь наполовину. На другую половину Тюмень был истинным европейцем. Щеголял французским языком и столичной паркетной выучкой, легко танцевал, картинно пил шампанское, по-кавалерийски разбивая хрустальные штофы о звонкий мраморный пол. Мог оценить певучее изящество строф Пушкина и оспорить незыблемое совершенство слога Гёте. Он следил за жужжащим научным миром Европы и всерьез интересовался неоклассической архитектурой. В 1813 и 1814 годах, во время Заграничного похода, пока его калмыки бились с многоязыкими полчищами Бонапарта, Серебджаб напитывался варшавским барокко, саксонским фахверком, парижским шиком. В Астрахань вернулся уже другим Тюменем, обновленным, возмужавшим, познавшим красоту и расхолаживающий комфорт придворной жизни, — и обогатил всем этим свой кочевой быт.
В пыльной тоскливой степи, посреди войлочных юрт Серебджаб построил особняк — в столичном вкусе, деревянный, побеленный, с мезонином, античными колоннами и балюстрадой. Дом был его точным автопортретом, таким же двуликим, как оригинал, — наполовину азиатом, наполовину европейцем. На первом этаже — бильярдный зал, великолепный, вальяжный, с офицерским шиком. В центре — роскошный, сложной европейской работы стол, затянутый зеленым сукном. По одной стене зала, словно солдаты, выстроились кии разных мастей и длин, вдоль другой — стулья, столик с сигарным ящиком и резной шкафчик со штофами для французского шампанского. Слева от бильярдной — обеденная зала, милая, уютная, в модных зеленоватых оттенках, словно срисованная с английских акварелей. Справа князь устроил диванную залу с легким налетом османского стиля. Но кабинет, в котором собиралась веселая мужская компания, был совершенно азиатским: пол в коврах, диваны в коврах и на стенах тоже ковры с мудреными орнаментами, выложенными из мальчишеских игрушек — кавказских пистолей, черкесских сабель, османских ятаганов. В застекленных аккуратных шкафчиках Тюмень хранил драгоценный китайский фарфор, который нежно любил и собирал с истинно восточным трепетом.
Когда англичанки приехали, князь все еще «
Особняк им показывали родственницы Серебджаба — свояченица и ее дочь. Они улыбались, шелестели тяжелыми шелками, позвякивали украшениями — и не говорили ни слова, потому что европейских слов не знали. Обе понимали только монгольский и одеты были по-степному: «
Потом вернулись в диванную, прислуга сервировала petit déjeuner — подали кофе, горячий шоколад, бисквиты. Прошло еще четверть часа, и наконец появился хозяин — вернее, вытанцевал, легко, по-гусарски, едва касаясь ковра мягкими кожаными сапожками. Листер, хорошо помнившая даты, прикинула в уме — если князь рожден в 1774 году, то, значит, сейчас ему 66: «