Ольга Аникина – Бык бежит по тёмной лестнице (страница 19)
Это нужно было видеть своими глазами. Фотографии, которые хранятся у меня в облаке, выглядят слабым подобием реальности и не передают ни нахальства замысла, ни юмора, ни молодого неспокойного горения, с которым создавались эти полотна размером два на два метра. Студенты просто завалили рабочее пространство голыми телами – прописали их с натурализмом позднего Возрождения, жирными мазками. Обнажённая плоть роскошествовала на каждом квадратном дециметре – бледные бёдра чертей, их зелёные торсы, огромная дьявольская задница на переднем плане с зияющей тьмой в крутом разрезе глубокой межъягодичной складки. Набедренные повязки в виде лохматых козлиных бород, прикрывающие чресла нечистой силы, выглядели гораздо жизнерадостнее, чем обвисшие яйца и сморщенные члены грешников; у некоторых демонов в поросли между ног отчётливо угадывалась эрекция, она была настолько рельефной и очевидной – просто глаз не отвести! Рога задорно торчали из костистых, обтянутых кожей черепов, эти рога тоже походили на кривые возбуждённые члены. У демона, накинувшего петлю на шею молодому преступнику, из-за спины торчали лихо прописанные серые нетопыриные крылья, усеянные чешуйками плесени. Всё было мерзко и великолепно.
Потом в Академию пришла какая-то тётка из Минобразования и потребовала срочно демонтировать выставку.
– Где вы такое взяли? – вопила тётка. – Позор какой, постыдились бы! У вас тут, между прочим, Спас Нерукотворный на соседней стене висит!
Ей, конечно, возразили, что Спас – вполне себе рукотворный, а черти – всего лишь копия с работы художника пятнадцатого века, но тётка припечатала: «Не может такого быть».
Картины висели в коридорах всего неделю, а потом начальство приняло радикальные меры и избавило молодых художников от созерцания сатанинских членов.
Михлыча на кафедре уважали (хотя и не любили), а некоторые преподы наверняка ему завидовали; он был любимым учеником предыдущего завкафедрой, который стал классиком и несколько раз выставлялся в Европе. А сам Михлыч из всего курса выделял как раз Сашеньку. Он хвалил её размашистые мазки, заставлял утрировать пластику фигур и считал, что непрорисованные лица – крутой стилевой элемент. Сашенька любила писать экспрессию и работала с открытыми цветами – так писали мексиканцы (Ривера, Сикейрос) и так же писал дядя Коля Кайгородов. В Академии бытовала манера писать цветами закрытыми, которые Ботва и Сашенька презрительно именовали «грязью».
Рядом с портретами краснощёких баб в платках и девиц в пилотках работы Сашеньки выглядели странно; гуляя по отчётной выставке их курса, я собственными ушами слышал, как некий дедок с испитым лицом в пиджаке и клетчатом шарфике, претенциозно закинутом через плечо, громко произнес на весь зал: «А вот эта студентка у нас выпендривается. Ни вкуса, ни стиля, ни меры. Я б не спешил ставить ей зачёт».
Михлыча уволили как раз когда его любимая группа была на четвёртом курсе, после зимней сессии – просто не продлили с ним договор. Новый профессор, которого поставили вести живопись у бывших учеников Михлыча, был идейным противником экспрессионизма. Сашенька написала тогда свою «Молитву» – разъятую на части окровавленную фигуру человека, стоящего на коленях. Эту работу окончательно сняли с курсовой выставки (официальная формулировка была – «за деструктивное содержание»). Прошло заседание худсовета по результатам выставки, и на следующий день после заседания всему курсу, на котором учились Сашенька и Ксеня-чан, переправили оценки с «отлично» и «хорошо» на «плохо» и «удовлетворительно».
Ни один из преподов, что снимали Сашенькину «Молитву» с выставки, не мог и предположить, что через пару недель имени этой студентки в списках курса значиться больше не будет. Причина будет простая: физическая смерть.
Ксеня-чан понимала, что к событиям вокруг Сашеньки она имеет самое прямое отношение. Все знали, что моя подруга в открытую начала мутить с Ботвой прямо на глазах у его девушки, а та не спорила, не устраивала скандалов и никак не пыталась отбить бывшего парня у бывшей подруги. Вместо этого Сашенька строила из себя современную женщину, которой всё по барабану, и долгое время ей удавалось держать себя в руках. До нас как-то слишком поздно дошло, что это была просто показуха.
Я потом долго ломал голову, почему всё так произошло. Почему мы все ходили как слепые?
Обвинять Ксеню-чан не имело смысла: она сама себя обвиняла, и делала это жёстче и больнее, чем любой из окружающих. У меня не укладывалось в сознании: как могла она, повёрнутая на справедливости и честности, так кинуть собственную подругу?
Но в столкновении между понятиями «дружба» и «свобода» внутри Ксениного разума вдруг победила «свобода». Одержимость моей подруги защитой так называемого «независимого волеизъявления» сыграла самую злую шутку из возможных: монстр вылез наружу.
Раньше мне казалось, будто мы, все четверо, друг за друга горой – но сейчас-то я вижу, что в нашем крохотном сообществе каждый был замкнут только на самом себе, на своих собственных проектах и достижениях. Когда Сашенька была с нами, мы даже не пытались ничего разглядеть, да и что, собственно, мы могли увидеть? Что после расставания с Ботвой в её ухе появилось ещё три дырки, а по татуированной шее фактурно поползла красно-зелёная удавка? Я попытался вытащить Сашеньку в кафе, но она сочла это актом жалости и послала меня на три буквы. Я оставил свои попытки, когда её презрительно искривлённый рот выдал мне фразу «Посмотри на себя – кому ты сдался, импотент». Сашенька была девушка резкая, а я на фоне Ботвы и в самом деле выглядел как ободранный хомячок.
Сашенькино настоящее лицо мы все увидели только в гробу: она лежала одинокая, испуганная, так и не освобождённая от себя самой. Сашенькины мама и папа, оба очень молодые, оба не старше сорока, стояли возле гроба с такими же мёртвыми лицами. Её отец на кладбище дважды потерял сознание.
– Я же прямо спросила у неё – сорян, мы с Ботвой переспали, ничего? – Ксеня-чан повторяла как заведённая. – А Сашка мне: ну норм, переспали и переспали.
Сашенька сказала «ну норм». Пожала плечами, набила наколки, воткнула в уши новые штанги, а через месяц закинулась смертельной дозой какой-то дряни. Так как не было ни записки, ни какой-либо другой приметы, которая чётко определила бы, что это самоубийство – полиция сделала заключение о смерти по неосторожности, или что-то подобное. Ботву потом долго ещё таскали по допросам, пытались выяснить, где его подруга добыла ту самую «дрянь» и был ли Ботва в курсе.
Тогда тоже никто не мог предположить, что без Сашенькиного молчаливого присутствия брутальный Ботва полностью потеряет над собой контроль и сгорит за два последующих года.
Я щёлкал и щёлкал Ксениной зажигалкой, а краешек листа с портретом Ботвинского всё никак не желал принимать в себя пламя – словно его сбрызнули какой-то несгораемой субстанцией. Наверное, это и была она, субстанция времени, что никак не желало втягиваться в узкую щель между поверхностями горящей бумаги. Повторяющееся из года в год действие – отпечаток лица, исчезающий в огне, портал в прошлое, в нашу, и только нашу историю, точка в сюжете, возможность короткого возвращения к себе самим, к своему собственному настоящему, в котором все оказываются живы и даже самое страшное небытие можно пройти насквозь и выйти на поверхность нового альбомного листа как в новое бытие.
Капризное пламя решило не доедать два наших листа – Ксенин с карандашным наброском головы Сашеньки и мой с портретом Ботвинского. Обещанный синоптиками западный ветер наплывал уже не волнами, а порывами; поодиночке листы гореть не хотели, и только соединённые вместе, защищённые нашими спинами, плотные куски бумаги занялись и образовали маленькую огненную арку. В эту минуту я думал обо всём сразу – о Сашеньке и Ботве, о Марии и моей картине «Бык бежит…», о пожаре в прерии, о кострах на снегу, о себе самом и о Ксене-чан.
Крохотные обгорелые уголки, за которые мы держали бумагу, Ксеня-чан дожгла уже на бетонной ступеньке. Последний кусочек догорал – в этот момент моя подруга заметила бредущего к нам из глубины сквера человека, по виду похожего на работника охраны. Мы притоптали пламя и быстро (насколько это было в моих силах) зашагали к одному из выходов.
Ксеня-чан проводила меня до метро, мы спустились на платформу и, расходясь по разным поездам, обнялись на прощание. Стояли в центре зала, был час пик, и народу в метро сбежалось много, почти как в Москве. Чей-то проплывающий мимо рюкзак случайно шоркнул меня по спине.
– Ну что, разведёныш. – Ксеня-чан поскребла ногтем воротник моей куртки, счищая с него невидимую пылинку. – Соберёшься в гости к Луке, привет от меня передавай. Всем чертям вместе, и отдельный привет – мистеру Зелёной Заднице.
Она шлёпнула ладонью мне по плечу и побежала к поезду. Голубые волосы затерялись между чужими спинами и головами. Потом они пропали из виду, а я развернулся и направился на свою платформу. От моих пальцев снова пахло дымом.
Уже в вагоне, удачно заняв освободившееся место, я решил проверить Ксенин Инстаграм[31].
Личинки получились и в самом деле – высший класс. Рисовать их было несложно, и даже весело. Может, потому, что стилистически они сильно отличались от всего, чем я занимался последние три года. Во-первых, эти герои были толстые и забавные. Во-вторых, они никуда не летели, ни в кого не стреляли, никого не побеждали и не обороняли. У них были крохотные лапки и бусины на кончиках рожек – милота, чесслово. Мир личинок был крохотным и замкнутым, они медленно соображали, тяжело передвигались и решали свои мизерные проблемки с философской неторопливостью.