реклама
Бургер менюБургер меню

Олег Смирнов – Неизбежность (страница 65)

18

— Пропадила!

Это он мне любезно пояснял, для чего и для кого служат гробы: пропадет человек, то есть врежет дубаря — выбирайте на свой вкус и достаток. Ну, слава богу, гроб мне пока пе нужен. Киваю толстому, иду дальше. Вижу: японский поручик, сильно во хмелю. Он стоит, покачиваясь, бессмысленно таращится. Затем подходит ко мне, козыряет, снимает портупею, отдает маузер и палаш, знаками показывает: хочу в винный подвальчик — и щелкает, щелкает себя указательным пальцем по горлу. Пусть добирает, возиться с ним не будем, оружие заберем. Сам приковыляет к пункту сбора военнопленных, не связываться же с пьяненьким. Я разрешающе машу рукой, и поручик, держась за поручни, оступаясь, спускается по лестнице в винный погребок.

А у борделей, у дверей под красным фонарем, поигрывают глазами и бедрами проститутки. Брови подведены, щеки нарумянены, губы ярко-алые, юбки по колено, но девки задирают их еще выше, и становится очевидно, что трусиков нет и в помине. Как ни чудовищно, клиенты и в такой день уводят то одну, то другую в отдаленные комнаты. 3априметив нас, девки заголились, делая непристойные движения. Было неловко, однако я глянул на них: симпатичные, даже красивые, хотя, конечно, подержанные — от двенадцати-тринадцатилетних до тридцатилетних, тридцать — черта, потом сказывается профессиональная, что ли, устарелость, посетитель за свои деньги требует живой товар посвежее.

Бандерша — раскормленная старуха в роскошном халате, в украшениях, сквозь редкие седые волосы просвечивает череп — курит трубку, семенит маленькими изуродованными ножками. На полурусском, полукитайском бандерша зазывает нас, обещая по случаю освобождения наполовину снизить цену. Бандерше я даже не кивнул, прошел мимо с каменным выражением. И вдруг она запричитала: вансуй — десять тысяч лет жизни! — и напуганно посмотрела на меня. Мерси за пожелание, десять тысяч лет мне многовато, я соглашаюсь и на меньшее...

За моей спиной — голос сержанта Симоненко:

— Братцы, по-хорошему предупреждаю: кто сунется в бардак — парткомиссия обеспечена.

— А с беспартийными как? — спрашивает Логачеев.

— Беспартийных командование прищучит, — за Симоненко отвечает сержант Черкасов.

Я не вмешиваюсь в разговор: все идет как надо. Ординарец Драчев, однако, произносит задумчиво:

— Оно, конечно бы, обзнакомиться с азияткой надо б... Но ежель срамную болезнь подхватишь?

— Не только по данной причине, — говорит Симоненко. — Сознательность у тебя должна быть: это порочит советского воина...

— Оно, конечно, порочит... С другого боку — без бабы сколько можно?

Не будем ханжами, думаю я, без женской ласки этим молодым, сильным ребятам трудновато. Но ведь вытерпели и не то, надо уж до конца держать марку.

— А еще вот! — с той же задумчивостью произносит Драчев. — Сам подцепишь срамную болезнь, да и кого-никого можешь наградить? Через общий котелок, а? Не-е, это мне не подходит. Чего доброго, ротного заражу...

Спасибо за заботу, Мишка Драчев. С таким ординарцем не пропадешь. И вообще, у меня в роте народ подкованный. В разгар этой идиллии из бардака вывалился наш солдат — не пьяный, но потный и красный. Увидев нас, он хотел было юркнуть назад, потом, передумав, побежал по улице прочь, топоча сапогами.

— Догнать! — приказал я, задохнувшись от возмущения.

Логачеев, Свиридов и Погосян нагнали его, схватили за плечи. Я подошел, скрипнул зубами:

— Ты что тут делал?

Вопрос, вероятно, глупый. Солдат стряхнул со своих плеч чужие руки, смущенно усмехнулся:

— Так ведь... это самое...

— Что — самое? — прошипел я, приблизив свое лицо к лицу солдата.

— Это самое... товарищ лейтенант...

Содержательный разговорчик! Я прошипел:

— Ты позоришь форму! Тебя нужно арестовать, на губу посадить!

— За что, товарищ лейтенант?

— За это самое!

Тьфу, разговорчик! Ясно, его надо бы посадить на гауптвахту либо сдать в комендатуру. Но комендатуры в городе еще нет, гауптвахты тоже.

— Попадешься еще в злачных местах — набьем морду, — говорит Толя Кулагин и сплевывает.

Я беру у солдата красноармейскую книжку, листаю. Да, из нашей третьей роты. Говорю:

— Доложишь своему ротному, что ты был задержан в бардаке. Гляди, я прослежу...

Солдат козыряет и, красный, потный, пристыженный, уходит. Парторг Симоненко бормочет:

— Позорит себя и нас...

Надо возвращаться в часть, подале от городских соблазнов. Топать было порядочно. Ни трамваев, ни автобусов. Одни рикши — человек, как лошадь, в оглоблях, и велорикши — человек крутит педали как на велосипеде, везет на тележке другого, рикши жилистые, тощие, оборванные, седоки тучные, в богатой одежде. Понятно, этот негуманный способ передвижения нам не подходит. Но опять загвоздка: какой-то солдат, сбив на затылок пилотку, развалясь, подкручивая усики, ехал на велорикше. Мы остановили его, выволокли, популярно объяснили: человеку на человеке ездить негоже, тем более советскому воину. Солдат сперва петушился, потом говорил, что понимает, просто решил попробовать.

— Еще попробуешь — накостыляем по шее, — пообещал Толя Кулагин.

— Попадешь на парткомиссию, — пообещал парторг Микола Симоненко, для которого не было ничего страшнее, чем партийная комиссия.

Солдат краснел, бледнел, мялся. Наконец отпустили его с миром. А город шумел, гомонил, китайцы приветственно махали нам руками и шляпами, кричали «Шанго!» и «Вансуй!», на перекрестке мелькнул самодельный портрет Сталина — облик вождя был здорово искажен, и я подумал, что у нас бы за это не погладили по головке. Во всяком случае, Федя Трушин учинил бы разнос. Хотя, скажем, усы очень похожи.

И вдруг я обратил внимание: клены-то в сквере — с темной листвой. Микола Симоненко объяснил мне: черный клен, есть такая порода. Будто закоптило клены дымом, волочившимся над городом от взорванных хранилищ с горючим. Черные свиньи, черные березы, которых я прежде не видал. И теперь вот черные клены, тоже до того незнакомые. И это тревожит неясными и недобрыми предчувствиями. У нас цвет траура — черный, у китайцев — белый. Да при чем тут траур? А черный клен под дуновением жаркого, пыльного ветра шевелил ветвями, загадочно шелестел листьями в набрякших прожилках...

Покинули город и вновь втянулись в каменистые ущелья. Горы были все ниже и ниже. Мы спускались! Вот-вот выйдем на Центральную равнину. Мы шли на острие удара, но кое-где нас опережали подвижные отряды 6-й гвардейской танковой армии: за лавиной этих прославленных тридцатьчетверок было трудно угнаться, и мы, бывало, приходили на место уже после прихода туда танкистов генерал-полковника Кравченко. А ведь думали: будем первыми! Но кое-куда мы действительно приходили первыми.

В эту казачью станицу мы вошли под вечер, на ночлег.

Беленые хаты под камышовыми крышами — чистенькие, уютненькие — утопали в яблоневых, вишневых, сливовых садах. Станицу полукругом охватывала речка, полноводная, видать, рыбная, с заливными лугами по пологим берегам. Взбитая копытами, золотилась в закатных лучах — наконец-то узрели живое солнышко! — пыль, смешивалась с наползавшим от речной поймы надлуговым туманом. Мычали коровы, блеяли овцы, ржали лошади — мирные эти звуки настраивали на благодушие. Но мы вступали в станицу с чувством настороженности. Рассчитывали на враждебность: станица русская — бывшие белогвардейцы, семеновцы, люто боровшиеся против Советской власти, ушедшие за кордон, несмирившиеся.

Политотдельцы нас предупредили: будьте с жителями корректны. Трушин при этом заметил:

— Будем корректны, коль приказано. Но какие они, эти станичники? Белоэмигранты ведь!

— Это точно, — сказал я. — Как встретят? Может, и не цветами...

Но произошло неожиданное. На унавоженной «яблоками» площади возле церквушки с золотой луковицей нас встретила хлебом-солью станичная верхушка: атаман, писарь, священник, еще кто-то. Атаман, седоглавый и чернобровый, в черкеске с газырями, громоподобно приветствовал освободителей от басурман, славных русских (говорил: русских, а не советских) воинов, принесших долгожданную свободу; он произносил: «слобода», «ослобонители», и эти просторечные неправильности были милы нашему сердцу. Потом столь же громоподобно возопил многие лета кривоглазый, с козлиной бородкой поп в парче, в ризе, и хор подтянул. Мы слушали недоверчиво: дескать, что за старорежимные штучки? После речей и хоругвей все мы с разрешения комбрига были приглашены за длиннющие, накрытые белоснежными скатертями столы: водка, самогон, огурцы, вареные куры, мясо, яйца. Под перекрестные, плохо слушаемые в гвалте тосты и гости, и хозяева выпивали помаленьку, закусывали чем бог послал. Но внутри что-то подтачивало: бывшие враги, какие они нынче? То, что тепло встретили, — факт. А куда им теперь от нас деться? Принимай, хочешь не хочешь. И принимают... Но посты полковник Карзанов выставил все-таки усиленные. Правильно, охрана не помешает.

По правую от меня руку за уже залитым ханжой столом сидел казак, натуральный казак — чуб из-под лакированного козырька, фуражка с желтым околышем, генеральские лампасы на штанах, только не красные, а тоже желтые, серьга в ухе. На мгновение показалось: этот и другие за столом — казаки-донцы, дело будто происходит в станице Кочетовской, на Дону, куда меня однажды взяла с собой в командировку мама. Но казак был не донской, а скорее забайкальский либо амурский. Я и спросил его об этом. Казак широко улыбнулся, потрогал серьгу, чокнулся со мной: «За русское оружие!» — и сказал: