Олег Смирнов – Неизбежность (страница 55)
— Хочешь из флаги хлебнуть для сугрева?
— Никак нет.
Во-первых, от спиртного стараюсь воздерживаться. В принцине. А во-вторых, хлебнуть при солдатах? Такое отцу-командиру в данной обстановке не положено, лейтенант Витя!
— Даешь, лейтенант Петя! Суворов тоже, сказывают, не пил...
Пил генералиссимус или не пил — не знаю. Это Яша Востриков да Вадик Нестеров все доподлинно знают. Но Вострикова увезла санитарная «летучка», а Нестеров на другом танке, не у кого проконсультироваться. Я устало молчу.
На пути встает обвалившаяся глыба, ее надо как-то объезжать, танк накреняется, и мы ссыпаемся с брони, шагаем цепочкой за сто двадцать седьмым. Размяться даже полезно, маленько угреешься, ибо на танке под дождем и при встречном ветре просифонивает. Я вышагиваю и опять чувствую себя полнокровной пехотой, которая все промеривает своими ножками. Ах, сколько же ими промеряно! Каково стрелковым частям форсировать Большой Хинган на своих двоих: вверх-вниз, вверх-вниз, и так — триста километров! Нет уж, лучше синяки и шишки, чем многоверстные пешие переходы.
А дождь льет, льет, и так хочется солнца, которое еще позавчера проклинали. Тепла хочется, хотя еще позавчера изнывали от жары. Единственное, что радует, — сгинули комары и гнус. Начинает побаливать голова, закладывать уши — вероятно, оттого, что набираем высоту. Кулагинский тенорок:
— Робя, вроде ухи ватой позатыкало...
Значит, не у одного меня подобное ощущение. Покуда танки продираются сквозь обвалы, пятясь, разворачиваясь, мы бухаем кирзачами по мокрым каменьям, по расквашенной глине. Мгновенно на сапогах налипают комья, утяжеляя шаг. И дышится затрудненно: и подъем, и разреженность, и какая-то духота, может быть из-за перенасыщенности воздуха влагой. Некоторые кашляют, отхаркиваются, сплевывают. Да где же ты, наконец, благословенная Центральная равнина? Большой Хинган уже познали, нехудо бы и распрощаться.
Горы дрожали от железной поступи танков. Когда БТ остановились на дозаправку, хребет, казалось, продолжал подрагивать. Машины дозаправлялись, а комбриг Карзанов, кинув за спину руки, нервно расхаживал возле танкового ряда, дожидаясь известий от головной походной заставы по радио или разведчика-мотоциклиста с донесением о степени проходимости лежащего перед отрядом отрезка. Нам, пехоте, было приказано: готовьтесь, опять поедете на броне. Камешками и ветками мы очищали подошвы от наростов глины, отмывали сапоги в лужах, утирались, отжимали одежду — будто это что-то давало, прав лейтенант Макухин: мы мокрые курицы. Но не в бою! В бою мы, скажем скромно, — орлы!
Я закурил, прикрывшись плащ-палаткой. Шаркая, приблизился Толя Кулагин:
— Разрешите прикурить, товарищ лейтенант!
— Прикуривай.
От кулагинской папироски прикурили другие солдаты, потянуло табачным дымком, хотя он не поднимался, а стлался по-над землей. Кулагин сказал:
— Стоим, робя, прохлаждаемся, а скорость — наш козырь. Чем шибче наступаем, тем меньше сообразит япон, что к чему.
Стратег и тактик! За четыре годика научились.
— Эх, выпить бы счас! Помянуть Филипка и Кешу Лоншакова, заодно и обогреться, — продолжал словоохотливый Кулагин.
— Сейчас не положено, да и нету в наличии, — сказал парторг Симоненко.
— А знаете, хлопчики, — оживился Свиридов, — я до пехоты состоял в полковой разведке. Так мы брали с собой в поиск флягу водки, ноль целых, семь десятых. Семьсот граммов! Для храбрости! Особливо нам, молодым, у нас перед поиском пальцы тряслись... Сходило! Выпивали, приволакивали «языков»... А случился срыв, чепе то есть... не взяли «языка», поисковая группа потери понесла, дознание пошло... Турнули меня из разведки...
Я и этого не знал — что Егорша Свиридов бывший разведчик. Ох, сколько же я не знаю о своих подчиненных! И когда узнаю, если войне скоро так или иначе амба? А ведь люди они открытые, прямодушные, будь лишь полюбопытней, повнимательней, почеловечней. И я подумал как-то сразу о своих бойцах, святых и грешных людях, о павших в боях, о неверной жене Головастикова, об Эрне и о будущей жизни.
Объявился Федор Трушин:
— Без меня курите?
Несколько рук враз потянулось к нему с раскрытыми пачками «Беломора». Он вытащил папиросу, помял, сунул в рот, оберегая от дождя.
— Ребята, — сказал Трушин солдатам, — еще и еще раз напоминаю: следите за местностью, не прячется ли в складках смертник с миной либо смертник-снайпер. Следите вкруговую, коварство самураев известно: могут пропустить и ударить сзади...
— Есть, товарищ гвардии старший лейтенант! Будет исполнено! — за всех браво ответил Толя Кулагин, а сержант Черкасов молча и веско кивнул.
Посветлело. Тучи подразредились, но загулял, загудел ветер; влажность и ветер — это так называемая жесткость погоды. Действительно, жестковато: сечет лицо, сбивает дыхание. Хочешь вдохнуть поглубже, и вместе с разреженным воздухом в легкие врывается волглый ветер, и ты задыхаешься. Разеваешь рот, как выброшениая на берег рыба. Можно, конечно, спрятать лицо в плащ-палатку. Но кто тогда будет наблюдать вкруговую и вообще воевать?
— Дождюка! Льет, ровно из трубы! — сказал Трушин. — Припоминаю, зверский дождюка был под Ржевом, в сорок втором. Спасу нет! Так мы что сделали, Петро? Оттащили убитую лошадь, и над окопом — как крыша. А голодуха была зверская! Так мы что? Отреза́ли по куску от того, что над головой, и жрали. Сырую конину...
— Нужда заставит, — сказал я. — На фронте и не то бывало. А конина — вполне съедобная штука.
— Только не сырая, — проворчал Трушин и швырнул окурок в лужу.
Мне знаком этот жест — щелчком ногтя отшвыривать окурок. Мне знакомы и эта щербатинка, открывающаяся при улыбке, и пришепетывание, и неподвластный расческе чуб, выбивающийся из-под пилотки, и сросшиеся брови, весь он, Трушин, знаком с головы до пят. И близок, и дорог. Хотя мне ведомы его недостатки, хотя цапаемся с ним и, возможно, еще будем цапаться. Но если б у меня был брат, я бы сказал: люблю Трушина, со всеми его потрохами, как брата. А так скажу: люблю как друга. Опять-таки на фронте это немало весит. Здорово, черт подери, что на свете есть человеки вроде Федьки Трушина.
Посветлело, и ливень вроде бы поубавил прыти. Кстати! Потому что команда: «Заводи! По машинам!» Мы с Трушиным залезли на сто двадцать седьмой, примостились рядком у башни — плечо в плечо, и я подумал: «Не избежать и нашему комиссару синяков и шишек!» Улыбнулся. Трушин спросил, заинтересованный:
— Чего разулыбался?
— Да так... Рад, что ты с нами.
— Не слишком ли обильно радости, ротный, по поводу моей скромной персоны?
— Нет, в самый раз!
— В самый раз... А тебе ведомо, что и замполит полка и начподив бригады недовольны мной? Один ругал в прошлом, второй ругает в настоящем: участвую в боях, как солдат, предаю забвению организационные формы партийно-политической работы...
— А бывать в ротах, воевать с автоматом, увлекая за собой бойцов, — это разве не партполитработа?
— И я так рассуждаю... Но оба они правы в другом: подзапускаю с проведением партийных и комсомольских собраний...
— Подчас не до них.
— Нет! Тут моя слабинка... Упустил... Выправлю! Сегодня же на ночном привале проведем батальонное партсобрание.
— Как всех соберешь?
— Соберем! Комбриг и начподив посодействуют... А на собрании поговорим не об одних победах, но и о наших промахах в боевых действиях... — Трушин толкнул меня локтем в бок: «Держись, ротный!»
Держаться и в самом деле нужно было: танк тронул с места рывком. Черти полосатые эти танкисты, никак не возьмут в толк: пассажиры на броне. А пассажиров надлежит уважать и не беспокоить.
Из головной походной заставы и разведчики-мотоциклисты доложили: по маршруту километров сорок проходимы, противник не обнаружен. И мы эти сорок километров прошли с приличной скоростью, без остановок. Помотало нас недурно, и когда кто спрыгнул, кто сполз наземь, всех пошатывало, а Шараф Рахматуллаев был желто-зеленый, как лимон, куда подевалась узбекская смугловатость. Бедняга хуже остальных переносит эту своеобразную качку.
Федя Трушин и тот покряхтел, потер бока, отдуваясь:
— Ф-фу, укатали нас лихие танкисты...
Когда мы ехали, было впечатление: горы сами надвигаются на нас. И ныне, когда стоим, кажется: горы продолжают надвигаться, окружать, сдавливать со всех четырех сторон. Как в каменном мешке...
Собрание провели уже в кромешной тьме, словно протыкаемой огоньками папирос и цигарок. В президиуме почему-то не было комбата, хотя его и избрали. Докладчиком был сам Трушин, он говорил о повышении бдительности, о том, что в бою солдаты слабо подстраховывают друг друга, что мы забываем об особенностях боевых действий в горах, где нет свободы маневра для танков и где десанты обязаны быть более активными и решительными при обнаружении противника, проявлять инициативу. В конце напомнил о передовой роли коммунистов и комсомольцев. Потом выступили комроты-3, сержант Слава Черкасов и — я не поверил — старшина Колбаковский (видать, опыт публичной беседы о Монголии оказался плодотворным). Все они призывали к бдительности, дисциплине и беспощадной борьбе со смертниками-минерами и снайперами. В разгар выступления старшины Колбаковского появился комбат. Кондрат Петрович споткнулся на полуслове, но затем в общем-то складно завершил свою речь. Тут комбат и сказал: