Олег Смирнов – Неизбежность (страница 50)
Пехоте пулемет страшен, танку — нет. Танку страшна пушка: ударит из-за засады, внезапно, в уязвимое место — и хана тебе. Оставляя за собой струи сизоватого дыма, танки с той же осторожностью двинулись вперед, за ними — вереница самоходок, орудий, автомашин. Я как будто накаркал насчет японских пушек: через триста — четыреста метров головная походная застава была обстреляна снарядами. Орудийные выстрелы громоподобно раскатились по горам, высекая эхо. И следом, будто вдогонку этому эху, выстрелили танки. Пока что, очевидно, они били вслепую, ибо обнаружить огневые позиции японской пушки среди каменных россыпей непросто, надо приглядеться. Да и одна ли она? Может, тут целая батарея?
Покамест ты будешь приглядываться, разворачиваться, прицеливаться, пушка шарахнет под гусеницу или в моторную часть. Ведь эта противотанковая пушка может находиться в хорошем укрытии, в доте, например. Попробуй заприметить бойницу да попади в нее!.У японцев огромное преимущество: они наверху, мы внизу, они, по-видимому, в укрытиях, мы — как голенькие, у них пристреляно, а нам еще предстоит пристреляться. И снова я как накаркал: с вершины ударили почти что залпом четыре пушки. Снаряды, обволакивающе шурша, пролетели над колонной и с обвальным грохотом разорвались на сопке. Танки развернули пушки, самоходки и орудия тоже развернулись стволами, однако соваться наобум, без пехоты все-таки нельзя. В горловине нас могут запереть, делается это очень просто: подбивают первую и последнюю машины, и пробка обеспечена. А потом на выбор расстреливай машины, лишенные маневра. Пехота должна штурмовать эти укрепления! Вон видна в кустах амбразура, вон вторая, вони третья, где-то есть и четвертая, пока не засекли.
Комбриг Карзанов вызвал к себе нашего комбата. Тот вернулся спустя десяток минут, строгий, серьезный, с поджатыми губами, собрал ротных командиров, сказал, едва раскрывая рот:
— После артподготовки штурмуем доты! Первая рота штурмует правый, вторая — средний, третья — левый! Тот, что на отшибе, штурмуют саперы!
Ага, значит, и четвертый засекли, порядок. Я вглядывался в кустарник, в нарост дота под гребнем, прикидывая, как будем карабкаться к доту — из него стебануть по склону весьма подходяще! Испытанное на Западе средство — зайти с тыла, окружить, блокировать. У немцев, это известно из практики, амбразуры, как правило, обращены были в одном направлении. У японцев, это известно из теории, то же самое. Вполне вероятно, что тыльных амбразур у этих
Огневой налет был короткий. Под шумок я выдвинул роту поближе к долговременной огневой точке. Не скажу, что это было легко — обдираясь в кровь о ветки и камни, где перебежками, где ползком подняться по склону на рубеж атаки. Я двигался вслед за цепью, рядком со мной ординарец Драчев и связные от взводов. Сердце билось у глотки, пот щипал глаза, руки и ноги дрожали от бега. В гору бежать — я т-те дам, как говаривал Толя Кулагин. Рот пересох, губы склеило, и это беспокоит: надо будет кричать, командовать, а губ, кажется, не разлепить. Ерунда, конечно: гаркнем нормально. И доты штурманем нормально. Хотя нет-нет и возникнет ощущение, что поотвык я от свиста пуль и осколков. Ведь не первый это на китайской земле бой, а мнится: отвык от боев, эдак подействовала мирная передышка, так сказать, демобилизовался духом? Раненько демобилизовался, давай срочно мобилизуйся и солдат мобилизуй. Личным примером.
— Правей, правей бери! — кричу хрипло, солдаты не слышат.
— Правей бери... твою так!
Это солдаты слышат и берут правее. Все нормально, и добрый матюк тоже.
В минуты опасности обостряется зрение, и воспринимаешь всякие мелочи, не всегда нужные тебе. Вот замечаю, какой шаркающей трусцой бежит сержант Черкасов. Бросаются в глаза уши Погосяна — без мочек, пористый нос Миши Драчева, прилипший к чьему-то сапогу сухой стебелек. Но эти мелочи заметил — и забыл, стараюсь сосредоточиться на главном, на том, что нужно в бою. За четыре месяца можно отвыкнуть от того, что было сутью жизни четыре года? Нельзя!
Рота залегает на рубеже атаки — пять обомшелых валунов вразброс. Высунувшись из-за валуна, наблюдаю за
— Черкасов, ко мне!
— Есть, товарищ лейтенант!
Близко подползает сержант Черкасов, перепачканный глиной, исцарапанный. Говорю ему:
— Поведешь свой взвод в тыл доту. Атаковать по моей зеленой ракете!
— Понял, товарищ лейтенант! Разрешите выполнять?
— Валяй. Успеха тебе...
Черкасов уползает. Командую:
— Дозарядить оружие! Гранаты к бою!
Гранат у нас вдоволь, включая противотанковые, полный комплект патронов — воюй не хочу. Обождав, когда взвод сержанта Черкасова, по моим расчетам, зашел доту в тыл, стреляю зеленой ракетой. Она повисает растекающейся чернильной кляксой. Солдаты, оглядываясь друг на друга — исконная фронтовая привычка убедиться, что и другие поднялись, не сдрейфили, — вскакивают и, вопя «ура», зигзагами бегут к доту. Кто-то падает: оступился ли, пуля нашла ли. В тылу дота стрельба: это Черкасов.
Я бегу вместе со всеми, не кланяясь пулям и думая об одном — поближе к амбразуре и шмякнуть противотанковой. Спотыкаюсь, в коленке хряскает, и бежать уже больно. Хромаю, но бегу. Исступленно ору «ура», как и остальные. Очередями стреляю из автомата в черный провал амбразуры, как в черную пасть. Охватывает азарт. Скорей к доту, скорей сунуть ему гранату в ощеренную пасть. И отрешенность охватывает, и безбоязненность: да ничего со мной не стрясется, все осколки и пули мимо. Одним словом «ура».
До дота шагов пятьдесят. Позади нас рвутся снаряды, впереди — вспышки выстрелов в амбразурах. Ухнула противотанковая граната, и дот изнутри словно озарился светом и осел. Черкасов! Молодчага! Подбегаем и мы, в амбразуры летят гранаты. Пушка и пулемет добиты. Валит дым. Выжимает слезу, першит в горле. И какая-то странная пустота в сердце.
Вход в дот был разворочен, ход сообщения к доту обвалился, горела землянка неподалеку, валялись винтовки, карабины, ящики с патронами, плетеные корзины со снарядами, на бруствере и на дне траншеи убитые японцы: два солдата друг на друге — матерчатые кители, обмотки, кепки с острыми жокейскими козырьками, шеи обмотаны полотенцами в пятнах крови, офицер в изодранном желто-зеленом кителе, в окровавленной фуражке, лицо в крови, пальцы намертво зажали эфес палаша, подальше еще два трупа. На войне как на войне...
В районе других дотов взрывы и пальба тоже прекратились. Тишина давила на перепонки, в ней, внезапной и глубокой, слышно было, как потрескивает горящее дерево да стонет раненый японец: стоит на коленях, дует на простреленную кисть, китель на спине располосован, видно серое, псивое белье. К японцу подходит, косолапя, наш санинструктор, усатый, добродушный дядька, достает из сумки с красным крестом бинт, перевязывает руку, японец таращится с недоверием и страхом. Я смотрю на это с двойственным чувством: правильно, раненому надо помогать, хоть он и враг, а нашим раненым уже помогли, и сколько их, раненых, и сколько наших убитых, которым уже не надо помогать?
Как всегда, думал о своей роте: кто ранен, кто убит, а может, беда обошла стороной? Не обошла, хотя при штурме дота потерь могло быть и больше. Больше? Как будто убитого и двух раненых мало. И все — из юнцов, из забайкальского пополнения, сомневаюсь, что их целовал кто-нибудь, кроме матери. Фамилии помню, но узнать людей как следует не успел. Не успел и с ранеными попрощаться, их незамедлительно эвакуировали на санитарной — «летучке». С убитым, с Лоншаковым, попрощаться успел. Мальчика перенесли с места, где убило (не он ли, будто споткнувптись, упал в атаке?), вниз, поближе к дороге. Похоронщики — один за руки, второй за ноги — сносили сюда погибших. Чтобы захоронить без излишних церемоний. Я постоял у щуплого, не мужского тела Лоншакова, навечно запоминая удивленно раскрытые глаза, стриженый затылок, высокий чистый лоб, по которому ползала муха. Вялой рукой согнал муху и, сгорбившись, отошел. Головастиков, теперь Лоншаков, да и все ли раненые выживут? И среди них те, кого целовала только мать.
Парочка стояла на аллее ростовского парка и целовалась средь бела дня, и прохожие стеснительно, бочком, боясь помешать им, обходили влюбленных.
Одна смерть впечатляет, к множеству их, как на войне, привыкаешь? Я не привык.
После войны буду ходить по земле толчками, как слепой, от могилы к могиле, где захоронены однополчане.
Помню довоенные кладбища. На могильных фотографиях — живые, молодые лица, и было ощущение: на кладбище все вокруг мертво, а эти, на фотографиях, — живые.
Приминая зеленый лишайник на тропе, подъехали полевые кухни. Сержанты доложили мне о состоянии взводов, старшина Колбаковский — о состоянии ротного имущества, которое везут в хвосте колонны. Я выслушивал их, стегая прутиком по сапогу. Вверху раздалось курлыканье. Журавли? Я поднял голову: вороны! Каркали они не грубо, а как-то нежно, будто журавлиные клики. Да-а, журавли, Помню, над Доном они летели клиньями, курлыкали. И над Задоньем курлыкали, куда пошла в поход дворовая ребятня. В небе журавли, а на земле иные чудеса: в степи, над кустарником, на одном телеграфном проводе сидело множество сорок — трещали, сорочили, на соседнем проводе сидели вороны — каркали, будто и те, и другие проводили свои собрания. А через протоку переправлялись полевые мыши: первая держалась за коровий блин, остальные — зубами за хвост впереди плывущей, такая вот цепочка. И я всего-навсего пацан, подросток...