18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Олег Слободчиков – Вольный Албазин (страница 4)

18

Продолжалась ярмарка, кому-то весёлая и прибыльная, кому-то горестная. Истекали постные деньки набравшего зной хлебороста-июня, начинались сенокосы, затихал Киренский погост, по старинке называемый Никольским. Стучали топоры в Троицком монастыре. Быстрое течение реки Киренги, встречаясь на сливе со спокойными водами Лены, бугрилась спинами огромных рыбин. Солнце стояло в зените, от реки приятно веяло прохладой, сосновый бор благоухал смолой. На крутом высоком берегу, в тени сосен сидели монах и казак. Монах с густой проседью в гриве волос, покрытых камилавкой с белой бородой, казак – с проседью в вислых запорожских усах, в стриженных кружком тёмно-русых волосах. Со стороны могло показаться, что он раздосадован и в чём-то упрекает монаха, а тот покорно, с покаянным видом то ли слушает, свесив на поджатые колени длинную бороду, то ли дремлет, но это была страстная исповедь без аналоя, распятия и Евангелия.

– Многогрешен, подл и мерзок, прежнюю жизнь вспоминать тошно, только и делал, что выискивал выгод. В младенчестве был крещён в русскую веру, с которой мог служить королю разве только холопом. Выкрестился в униатство и вскоре стал двуконным казаком, считай, шляхтичем. А что? – вскинул затравленные глаза на монаха. – Униаты тоже верят в Святую Троицу?!

– Верят! – тихо вздохнул монах. – Да только в раздельную. После Отца – аминь, Сына – аминь, Святого Духа – тоже.

– Ну да, – поморщился пятидесятник. – И не поют литургию, а говорят. За папу молятся, и постный день у них – суббота… Так я только для вида сказывался униатом. Крест с шеи не снимал. На войне с полудюжиной ляхов попал в плен к московитам, сперва открылся литвином. Гляжу, а ляхов что король, что русский царь почитают боле, чем своих, русских, православных. И платят им за выход больше. Подумал, что я бжекать не умею? Сказался ляхом. А как узнал, что папистам за выход из их веры царь дает по восьми рублей и сукно, а за крещение в православие – ещё три с полтиной, так назвался католиком и заново крестился в свою же веру. Что? Большой грех?

Монах приподнял голову, покрытую выгоревшей камилавкой, вскинул на говорившего большие, пристальные глаза:

– Нательный крест снимал? – спросил.

– Утерял, когда держали в Вологодском монастыре, – в запале обронил казак и осекся, некоторое время смущённо помолчал, затем тихо признался: – Снял, держал в кармане. – И снова с жаром заговорил: – Своей волей с четырьмя ляхами остался на Руси. В Москве женился на Анфиске – падчерице старого выходца из Литвы, а поставили меня в казачью службу по Туле, в иноземный гусарский полк, содержания на жену не дали. Бросил я, грешный, жену и службу, самовольно бежал обратно в Литву. Когда поймали, объявил «государево слово и дело», чтобы не забили до смерти. В кандалах отправили в Енисейск, потом на Лену. Анфиска доброй волей пошла за мной, родила трёх сыновей, двух дочерей. Двенадцать лет я прослужил по Енисейскому острогу, на Байкал ходил, по разным рекам за ясачным сбором, служил на Чечуйском волоке.

– Оправдываешься, что ли? – спросил монах, не поднимая головы.

– Нет! Грешен! Но что в Литве, что на Руси, что в Сибири служилым ляхам, прошлым и нынешним врагам, начальствующие правят, чины дают, а на своих смотрят, как на грязь. Ходил я в Москву с казной, просил государя, чтобы поверстал меня в дети боярские по иноземному списку. Отказали! Здесь, по Никольскому погосту, больше десяти лет верой и правдой служил царю, из десятников вышел в пятидесятники и приказчики. Как ушел Ярко Хабаров со своим войском на Амур, самовольно побежали за ним в Дауры служилые, гулящие, пашенные. Я получил наказ – не пускать, ловить, вязать, и они шли на меня приступом, но я не дал разграбить государев амбар. А когда бежали на Амур ленские плотники Проньки Кислого да пашенные с промышленными, это я задержал Ваську Черкашина, но его у меня отбили. На другой год проходил в Дауры воровской полк Мишки Сорокина, по погребам от них прятался. Жену и детей грозили увезти. И вот ведь приспело… Самому бежать в Дауры. А что делать?

Никифор резко умолк, метнул на монаха испуганный взгляд. Не впервой проговорился Ермогену. Он знал о способности чёрного попа так слушать, что из говоривших с ним слова сыпались, как сухой горох из мешка. Монах чуть встрепенулся, поднял голову, большими глазами без тени сна пристально взглянул на казака:

– Хабаров с вами?

Казак смутился от его слов и взгляда:

– Ему царь своим указом запретил ходить на Амур. Да и сам не пойдёт. И люди за ним не пойдут, помня прошлое. Долгов на нём за тот поход больше четырех тысяч, а он богатеет. У него же язык с аршин, может чёрта уговорить перекреститься. Хозяин-то хороший, да только для своих деревень тянет льготы со всего присуда. – Из Никифора полезла неприязнь к Хабарову, бывшему его начальником по Усть-Киренскому уезду. – Трёх воевод заморочил, а прежний долг как был на нём, так и есть. Прошлым летом стольник Кутузов вызвал его на смертный правёж, но отпустил зимовать за приставом на Чечуйский волок… Сплыл ли, нет ли обратно, не знаю!

– Сплыл! Отдал монастырю свою мельницу со всеми постройками, но оставил за собой право молоть своё зерно всю жизнь… Ловок. Мельница наша, безоборочная, а работает на него. Знать, время тянет, – с пониманием прошептал монах, снова опустил голову на колени, и его коричневое от солнца лицо утонуло в пышной белой бороде.

Казак же, смущенно помолчав, спросил дрогнувшим голосом:

– Откуда знаешь про Дауры?

– Говорили, собираетесь бежать и ты зачинщик, – пробормотал монах.

– Не я! – начал было испуганно оправдываться приказчик. – Мишка Сапожник, Федотка Лукьянов, Микулка Еремеев с Сорока Мучеников прельщают идти в Дауры.

Монах снисходительно усмехнулся. Никифор опасливо сглотнул слюну, дёрнув подбородком, смахнул ладонью по длинным усам.

– Донесёшь? – спросил слезливым голосом. – Зятя-попа ковал в железо, дочь мою, попадью, имал насильством. Другого зятя, Петрушку, на дощанике в колодках держит. Сколько терпеть-то велит Господь? – шмыгнул носом.

– Не донесу! – опять поднял голову монах. – А побежите – возьмите меня, будто силой и понуждением. – Снова метнул на казака пристальный взгляд: – Что сказать-то хотел? Вроде как оправдываешься, всё вокруг да около, а главного не вымолвишь.

– Хочу захватить воеводу, под кнутом заставить дать царю признание на свои грехи, а моим посыльным – подорожную грамоту. Отправлю их в Москву с жалобами, а самого выпорю, может, так Господь приведет к покаянию в спеси и гордыне… Благословишь ли? Господь, и тот рёк: «Мне отмщенье и Аз воздам», что уж нам, грешным? Какой с нас спрос? – сказал и опять спохватился: не должен был этого говорить, не за тем начал разговор с Ермогеном, хотел всего лишь пожаловаться, снискать сочувствия, попросить совета.

– Благословить не могу! – поднялся на ноги монах и распрямился. Не старик ещё, высокий, широкоплечий, жилистый. – И отговаривать не стану: на все воля Божья. А побежишь – не забудь про меня.

– Тебе-то зачем? – удивился Никифор, надевая шапку. – Обласкан извергом дай бог всякому. Прибрал пашен, хозяйств, дворов поболе Хабарова, и всё безданно, безоброчно.

– Его ласка хуже наказания, – ответил монах, отряхивая полы застиранного подрясника. – Основал пустошь, а бес понуждает стать помещиком. Скоро за делами некогда будет о душе подумать. Такова вот милость воеводская.

Никто не знал, откуда появился на Киренге этот высокий, мосластый монах, сам о себе он ничего не говорил и был не беден. Ссыльный запорожец Пётр Аксамитов продал ему свой двор за большие деньги: сто девяносто рублей. Ермоген основал в нём пустошь и самовольно начал строить Троицкий монастырь, невольно прибирая под себя от вкладчиков другие дворы, заимки и пашни. К нему прибивались немощные старики, увечные и вкладчики, чтобы, оставив мирские соблазны, вместе отмаливать свои грехи и грехи мира, сохранять в чистоте русскую православную веру. Душа Ермогена мучилась, примечая, как безобразно меняется всё вокруг и сами русские люди: у священников и монашества всё больше тяги к роскоши, а церковь уже попахивает душком униатской ереси.

Отшумела киренская ярмарка. Илимский воевода приказал своим людям готовить дощаник к возвращению на устье Куты. На судне, причаленном против мясной лавки, суетились его люди. Важный и самодовольный, покрытый собольей шапкой с лебяжьим пером, с лёгкой латинянской шпажонкой на поясе, Обухов прошёл мимо приказной избы, чем озадачил приказчика. С одного его боку шагал нарядный и заносчивый пасынок Богдашка, с другого – боевой холоп мунгальской породы с саблей и длинным колесцовым пистолем за кушаком. Никифор настороженно наблюдал за ними из окна, предполагая, что воевода идёт к нему, но трое направились к строившемуся монастырю.

Приказчик, скрываясь за избами и деревьями, последовал за ними. Видел, как монахи и вкладчики бросили работу, почтительно склонили головы. Ермоген о чём-то поговорил с воеводой и повел его в часовню. «Донесёт!» – заподозрил приказчик, тайком наблюдая за послушниками и людьми Обухова. Вскоре двое вышли из монастырской часовни, откланялись друг другу, явно прощаясь, и Никифор, так же скрываясь, побежал обратно. Затворил дверь в избу, сел под образами с колотящимся сердцем.