Олег Слободчиков – Вольный Албазин (страница 3)
Но вот настал и его черёд. С воеводского двора в дом приказчика пришли обуховские дворовые, Макарка, Ивашка и Маска, за ними, смущённо глядя под ноги, приволокся киренский подьячий Гришка Максимов. Дворовые с ухмылками велели Никифору собираться и следовать за ними, дескать, Лаврентий Авдеевич велел немедля поставить перед собой, при этом с насмешками сняли с пятидесятника саблю. Случилось то, чего он со страхом ждал со дня прибытия воеводы на Никольский погост. Первое, что увидел при входе в сени воеводской избы – четыре задницы со связанными за спиной руками, задранными к продольной сенничной балке. Через неё, с намёком, была перекинута и пятая верёвка, болтавшаяся впусте.
Подельники Никифора неуклюже, из-за склонённых плеч, обернулись к вошедшему в сени приказчику, взглянули на него красными, налитыми кровью глазами. Это были ссыльные запорожские казаки, посаженные на Ленскую пашню: сват Никифора – Оська Подкаменный, задумщик побега Микулка Еремеев, рядом с ним длиннобородый якутский казак Федотка Лукьянов и чечуйский мельник Ивашка Перелешин, – часть тех, кто подписал жалобную челобитную на Обухова.
– И что? – с жёсткой ухмылкой спросил воевода, пристально глядя в глаза приказчика. При этом его лощёные щёки самодовольно затряслись подкожным жирком. – Будем жаловаться или подпишем похвальную челобитную, чтобы мне подольше служить на Илимском воеводстве?
Якутский казак Федотка сипло засрамословил, браня воеводу, которого знал ещё по Енисейскому острогу казачком Лаврушкой. Никифор тоже знал его в те поры, но быстро оценил своё и их положение, подумал, плетью обуха не перешибёшь, скинул лисью шапку, обнажив стриженную в скобку голову – он числился казаком по иноземному списку – перекрестился на образа, отвесив три низких поклона, приосанился и с бравым видом, но дрогнувшим голосом спросил:
– А что, братцы? Может, похвалим воеводу, лучше его всё равно не пришлют?! – И, словно заручившись злобными взглядами товарищей, откланялся Обухову: – Чего уж там, подпишем!
По лицу Обухова видно было, что он разочарован таким быстрым согласием. Уже и огонь был разведен в чувале, рядом лежал сухой берёзовый веник, чтобы пожечь животы строптивцам. Киренский заплечный мастер-палач воротил окаменевшую от напряжения морду, смущаясь встретиться взглядом с приказчиком, но, к его облегчению, воевода удовлетворился и этим: обуховское мщение только начиналось.
Палач торопливо отпустил верёвки, развязал руки ленским пашенным и якутскому казаку, подьячий Распута развернул грамоту и торжественным голосом стал читать царские титлы, затем похвалы воеводе Лаврентию Авдеевичу, следом просьбы пашенных и служилых людей задержать Обухова на нынешнем Илимском воеводстве. Двое освобождённых от верёвок знали грамоту и подписали челобитную сами, за двоих и Никифора Черниговского приложил руку промышленный Семейка Колпаков, бывший при воеводе в доверенных лицах. Федот Лукьянов, растирая запястья, чертыхнулся. Никифор положил руку ему на плечо, пристально взглянул в разъярённые глаза своими светло-карими с затравленными прожилками на белках. Федька под приглушённый хохоток воеводы ещё раз чертыхнулся, тьфукнул и кивнул киренскому подьячему, растерянно переминавшемуся у двери, чтобы тот подписал лист вместо него.
– Смотрите у меня! – пригрозил воевода, помётывая глазами ненавистные, но победные взгляды, и велел всех отпустить.
Пятеро с озлобленными лицами вышли во двор. Никифор с Федоткой забрали у дворовых сабли, пашенные крестьяне и мельник – засапожные ножи. Все вышли из ворот гурьбой, спустились к Лене, к квасной избе, стоявшей у самой воды, сели в тени.
– Уходить надо! – кусая длинный запорожский ус, первым нарушил молчание сват Никифора, Оська Подкаменный. Он был широкоплеч и дороден, узкий чуб, свисал из-под бараньей шапки на его щеку. Все пятеро доверяли друг другу и были повязаны сборами к побегу на Амур.
– Сразу после ярмарки! – согласился Никифор, пристально глядя на медлительные воды Лены. – Но не без мщения! Без этого никак нельзя! Пограбим воеводу, заставим под кнутом подписать признание в грехах и воровстве, отправим покаянную челобитную через Нижнюю Тунгуску. Авось вразумят подлеца Господь и царь!
– Но сперва за всякий его наглый взгляд батогом да по морде, – скрипнул зубами казак Федот Лукьянов. И он, и Никифор знали нынешнего илимского воеводу по Енисейскому острогу воеводским холопом Лаврушкой, казачком, исполнявшим при дворах начальствующих самые постыдные работы, чтобы заслужить их доверие и привязанность. Но унижался Лаврушка-казачок не зря, в нужный час женился на воеводской дочери-вдове, при покровительстве тестя вышел в чин сына боярского, а потом и в должность воеводы. Теперь бывший Лаврушка-казачок мстил своему прошлому и всем, кто знал его в воеводских дворовых холопах.
Степенно несла свои воды на полночь река Лена, шумела киренская ярмарка, веселился и ссорился народ. То и дело начинались драки между подвыпившими тунгусами, якутами и бурятами, казаки со скучавшим видом равнодушно растаскивали буянивших, принимали ясак от родовых князцов, десятинную подать добытыми шкурами от промышленных. Целовальники собирали налоги с продаж и покупок, пятинные подушные годовые пошлины. Родственники Обухова продавали сукна, бисер, железо и скупали меха, боясь прогневить воеводу, с них не требовали покупных и продажных пошлин. О беззаконии, творимом людьми воеводы, казаки и целовальники смущённо доносили киренскому приказчику Никифору Черниговскому, который, отмалчиваясь, скрипел зубами и терпел.
Поп Фома был сослан на Никольский луг косить сено, промышленный Пётр Осколков, скованный железом, сидел на дощанике. После всего, что Никифору пришлось пережить на воеводском дворе, просить отпустить зятя не было смысла: Лаврушка бы только торжествующе посмеялся. Попадья, старшая дочь Никифора и его любимица Пелагея-Пелашка, в слезах прибежала к отцу, стала просить заступничества за мужа. Но что мог сделать опальный приказчик: почесал выстриженный затылок, поскоблил щеки, поросшие щетиной, перераставшей в бороду, чуял, что подписанной хвалебной челобитной воеводская месть не закончится, хотя и утешал себя надеждой, что Обухов, посмеявшись над жалобщиками, подобреет и успокоится. Но тот не успокоился.
Не помочь любимой дочке Никифор не мог, побежал к монахам, строившим монастырь, стал жаловаться. Они смущённо сочувствовали, обещали молиться о вразумлении тщеславного гордеца, но помощи не обещали, и только строитель Ермоген, теряя обычное степенство, неприязненно осудил воеводский грех, но не самого Обухова.
Не дождавшись помощи от отца, молодая попадья решила пасть в ноги воеводе, просить милости за бездумные дела мужа. Ушла и пропала. Никифор забеспокоился, стал искать её и нашёл на поповской заимке, рыдавшую и растрёпанную. «Снасильничал, иуда!» – прямо под сердце кольнула шальная догадка. Никифор часто закрестился, сел на нары рядом с рыдавшей дочкой и понял, что не ошибся.
Но слезами делу не поможешь, а утешительных слов в голову не приходило. И попадья была опозорена, и сам поп. Никифор представить не мог, как после этого зять войдёт в алтарь, и обозлился пуще прежнего, намекнув рыдавшей дочке на скорое мщение. Затем он велел домочадцам быть всем вместе в своём доме, дескать, семейно легче пережить любое горе, сам же поднялся на яр, привычно осмотрел окрестности, которыми правил в отсутствие воеводы. Как ему казалось, правил справедливо, жалоб на него не подавали. Никифор на своих службах отличался тем, что умел уговаривать и мирить.
Равнодушно несла воды сибирская река Лена, в неё впадала мутная и беспокойная Киренга. Против их слива-стрелки на высоком яру стоял крепкий лиственничный крест, поставленный Ерофеем Хабаровым. Ещё целым было казачье зимовьё, срубленное первыми здешними государевыми насельниками Василием Бугром с товарищами. Сделанная из сырого леса три десятка лет назад изба просела и покосилась, нижние венцы покрылись зелёным мхом, крыша была перекрыта свежим драньём, нагородни сняты за ненадобностью. Воеводским был дом первого в здешних местах пашенного приказчика Скоблевского, отстроившего себе просторные хоромы. Во дворе его суетилась воеводская дворня, стараясь показать, что не бездельничает. И не только дворня. Не по чину даже подьячие и служилые кололи дрова, варили квас, выбивали цветные кошмы, мели и мыли воеводские покои. Обухов мстил и им, ни в чём неповинным, не знавшим его Лаврушкой казачком, за то, что когда-то сам делал всё это доброй волей и вот ведь – вышел в большие люди.
Неподалёку от воеводских хором был гостиный двор, напротив – часовня и таможня с сенями и клетью. С восточной стороны таможни, на стене – лик Спаса в киоте за слюдяной оконницей. Приказчик Никифор остановился перед ним, скинул лисью шапку, трижды перекрестился, отвешивая поясные поклоны, бормоча просьбы и оправдания. Ниже, над Леной, скучились десяток лавок илимских торговых людей, плативших за них годовой оброк, среди лавок выделялся хлебный амбар. У самой воды на берегу, возле квасной поварни, сидели, шатаясь, похаживали, гулявшие и приценивавшиеся к товарам промышленные, пашенные, ясачные. У позорного столба стоял на правеже Федька Давыдов, ссыльный верхотурский конный казак, тоже посаженный в пашню. Киренский палач время от времени бил его батогом по обнажённым икрам, призывая добрых людей погасить долг перед воеводой. А долг был несправедливым: Обухов вымучил с бывшего казака кабальную грамоту за посевное зерно для государевой десятины, которое должен был дать ему без платы. Это тоже была месть.