Олег Постнов – Антиквар. Повести и рассказы (страница 48)
Маска Деда Мороза сползла с его лба, но больше она была не нужна, главное было то, что с детей сползли маски безумия и смерти. Он живо подхватил «мешок с подарками», где и впрямь были подарки – его медсестре, единственной, посвященной в дело: рыженькой, милой и смелой медсестричке-лисичке, как он ее в душе звал, но с которой никак не решался объясниться. Может быть, как раз теперь, сегодня? Он еще усмехнулся, вспомнив магнитную карточку у нее на холодильнике в сестринской: «Счастье – это когда все дома», – и выскользнул в коридор.
Post Sсriptum
…Это – писатель, склонный к самому безудержному интеллектуальному хулиганству. Но, не считаясь ни с чем, он все же неуклонно следует по пути гармонических сопряжений – будь то в области звука или смысла – и тем самым, ни на йоту не отступая от канонов поэтики, всякий раз поражает читателя неизбежностью своей новой творческой удачи.
Обстоятельства вынуждают меня сказать несколько слов в защиту художественной правды.
Начиная с загадок и путаницы, неизбежно рискуешь быть обвиненным в казуистике, в жонглировании словами, вообще в преднамеренной лжи. Между тем ситуация такова, что всякий другой путь для меня закрыт – по крайней мере, до выяснения вопроса об авторском праве. А так как, далее, авторское право является одним из видов правовых отношений вообще, то решение проблемы оказывается зависящим от общих принципов юриспруденции.
Это значит, что прежде, чем говорить о правде художественной, нужно разобраться в повседневной правде фактов, наиболее просто выражаемой через закон тождества.
Насколько я могу судить, не будучи юристом, представление именно о такой правде лежит в основе самой идеи законодательства. Справедливость играет уже подчиненную роль: для ее восстановления необходимо, с одной стороны, знание истинных обстоятельств дела, а с другой – ясное понятие о принятой норме. (Замечу в скобках, что именно отсутствие сведений по каждому из пунктов вынудило Пилата отказаться от судейства в знаменитом деле «Иудейский народ против Иисуса из Назарета». Этот поступок необъясним с точки зрения иудея, для которого существует только один Бог и одна истина. Но он закономерен для скептического язычника, привыкшего, что сомнение есть добродетель.)
Тот факт, что римское судопроизводство, без труда обойдя суть Пилатова вопроса, до наших дней не сдало ни одной из своих позиций, наглядно свидетельствует о важном свойстве человеческого ума: стремлении его к компромиссу. Очевидно, здесь нелишне вспомнить также и знаменитый «принцип дополнительности». По крайней мере, в моем нынешнем положении у меня нет другого выхода. Чтобы избегнуть упрека во лжи, следует отдать должное всем принятым взглядам на истину, ибо реальность, вопреки Аристотелю, не есть лишь одна из возможностей или правд, но все вместе. Действительный мир всегда и неизбежно оказывается средоточием парадоксов. Склонность человечества к компромиссу – не более как здоровая реакция разума на Вселенную, и тот, кто упускает это из виду, не может считаться реалистом – ни в жизни, ни в литературе.
Итак, начну по порядку, с признания. В этом деле факты не на моей стороне.
Я умер 14 июня 1986 года в Женеве. Подробности значения не имеют. Мои фотографические портреты наводнили мировую прессу, и если суммировать тиражи всех изданий, откликнувшихся эпитафией на мою смерть, то окажется, что общее число снимков в траурной кайме без труда превысило в один день число экземпляров Библии, созданных за два тысячелетия. Газета города, в котором я провел бо́льшую часть отпущенного мне срока, писала, что бессмертие мое наступило в субботу, сразу после кончины. Что ж, не каждому выпадает такая честь, и мне отнюдь не хотелось бы ответить равнодушием на все те слова, что были сказаны или написаны мне вслед. Пожалуй, только фраза о бессмертии требует уточнения – в своем месте я к этому вернусь. Но и она вполне понятна и извинительна, если принять в расчет всю ответственность ситуации. Похороны состоялись на следующей неделе. Тело мое было погребено со всеми положенными церемониями.
Таковы факты, и мне нечего им противопоставить, кроме сомнительных рассуждений, цель которых – оправдание этих строк. Между тем, повторяю, у меня нет другого выхода, коль скоро речь идет о принципиальном несовпадении бытия, основанного на опыте, с миром художественного текста или, шире, текста вообще. Написанную книгу можно сжечь, однако возможность ее написания не поддается огню даже гипотетически. И потому не следует торопиться с выводами.
Ипостазирование Гумбольдтом «третьей реальности» – реальности языка, – хотя и не было чем-то совершенно новым, доселе неслыханным (достаточно упомянуть хотя бы имя Оккама), все же произвело заслуженный фурор в среде филологически настроенных умов. С этих пор человечество осознало и осознает доныне, что между ним и мирозданием лежит невидимый глазу, но очевидный для рассудка рубикон: Рубикон Смыслов. Первый же шаг к познанию есть шаг в его воды. На одном его берегу обречен вечно собирать раковины человек, на другом покоится вечный сам в себе, недостижимый и загадочный чувственный мир.
Последствием этого открытия, как и следовало ожидать, явился прихотливо пестрый узор теорий. Вначале все бросились наперебой отыскивать брод. Некоторые утешали себя, поверив, что нашли его. Другие посвятили монографии и жизни разбору их ошибок. Третьи, взвесив накопленные с обеих сторон доводы, пришли к заключению, что тут не только нельзя ничего найти, но и не следует искать. Ибо переправляться некуда: второго берега попросту не существует. Да, говорили они, в этом мире только две реальности: человек и его язык; все прочее недостоверно, недоказуемо и непознаваемо. Четвертые, изловчившись, объявили языком – вернее, текстом – саму Вселенную; о прочтении ее, правда, мечтать уже не приходилось… Как всегда в сложных ситуациях, на помощь науке пришла практика. Вспомнили о древних, главным образом восточных, рецептах. Распространилось мнение, что если сесть на берегу, скрестив ноги, и устремить взор свой на Восток, то рано или поздно сам собой окажешься на той стороне. Находились усидчивые. Впрочем, процедура требовала слишком большого терпения. И те, кому его не хватало (в первую очередь молодежь), вскоре открыли, что изнурительное упражнение с успехом заменяет таблетка или шприц…
Бесспорно, лица здравомыслящие, то есть мыслящие нелогически и не склонные придавать излишнее значение теориям, после этого поворота имели и имеют веские основания ратовать за наведение порядка. Однако и здесь не обошлось без крайностей. Деметрус Баталиани, ватиканский иезуит, в своем нашумевшем трактате «Апология пытки», несомненно, перегибает палку и, сам того не замечая, приходит к выводам, противоположным посылке. Тем не менее ряд мер, принятых разными государствами в целях борьбы с наркоманией и алкоголизмом, едва ли может вызвать у кого-нибудь недовольство.
Что же касается языковой реальности, проблема которой незаметно потонула во всей этой неразберихе, то официальные способы ее обуздания – к чести нашей культуры – разработаны давно и подкреплены солидной традицией. Разумеется, здесь ни при чем цензурные препоны и рогатки. Это – орудие слишком грубое, никогда не достигавшее цели и к тому же едва ли достойное серьезных упреков. В основе его – отголоски древнего понимания магии слова, память о тех временах, когда словом был создан мир и остановлено солнце. Тут чувствуется почтение и боязнь, тогда как демократическая вседозволенность сплошь да рядом оборачивается формой общественного равнодушия к творчеству… Напротив, истинная ловушка всегда ускользает от внимания: ее изощренность сравнима лишь с ее простотой. Эта ловушка – авторское право.
Может показаться, что такой вывод произволен. Но простая цепь умозаключений ставит всё на свои места.
Предположим, что нам с какой-либо целью необходимо избежать превратного толкования важных для нас фактов. Мы знаем, далее, что все толкователи заведомо делятся на правдивых и лжецов. Если нам, кроме того, известно, каким образом распределены роли, то установление истины будет столь же мгновенно, как и неизбежно: оно совершится еще
Ни для кого не секрет, что при нынешних взглядах на природу искусства понятие художественной правды равносильно понятию художественного вымысла. Обе смутные категории являются перифразом друг друга и отражаются одна в другой, как двойное бесконечное зеркало. Тем самым им удается избегнуть обвинений во лжи – но лишь ценой собственной независимости. Реальный мир вторгается в их сферы и утверждает свой порядок вещей, ограничивая творца определенностью данного ему места.
Никто не поверит в Достоевского – создателя Джеймса Бонда. Абсурден, если не кощунственен и Флеминг, претендующий, скажем, на роль евангелиста.
Справедливо и обратное: подчиняясь негласному законодательству, писатель-фантаст может сколько угодно изощрять свой ум. Нужно ли говорить, что старания его останутся втуне? Всё, чего он достиг, было определено до начала работы. Как бы сложно ни ветвился текст, к каким бы парадоксам ни приводила логика событий, читателю всегда легче будет поверить в автора, сочинившего лабиринт, чем в сам лабиринт. Скрытый биографизм, потаенное предпочтение ответа на вопрос «кто?», а не «что?» – канон читательского восприятия, которое в наш век все более тяготеет к прагматизму.