реклама
Бургер менюБургер меню

Олег Постнов – Антиквар. Повести и рассказы (страница 13)

18

Нет, я не прошу снисхожденья. В таких вещах ложь нестерпима. Я только желаю понять – или дать понять, – чтó это было. Этот погреб, словно фальшивый склеп, с пятнами плесени и селитры в углах и на сырых досках его стен, был уже могилой, пусть первой, пробной ее могилой, но тоже узкой, глубокой, уже отнимавшей у мира все, что было в ней, в Жене, в единственной и не похожей на свой живой повтор. Мне было страшно туда спускаться, крутая лестница скрипела, и я боялся, да, боялся; но видит Бог (ибо у Него все живы, это у нас все мертвы), я боялся лишь быть застигнутым с нею – и на лестнице, и потом, когда мой пыл помутил мне разум, и я не мог понять, слишком ли шумно дышу, двигаюсь, люблю. Я любил ее много раз, раз за разом, все не мог остановиться, хоть голые доски сдирали мне кожу с колен (и ободрали их в кровь), но я не смел прекратить, сдержать себя, позволить смерти забрать то, что уже никогда не повторится, что пришло к нам в мир – и внезапно ушло, верней, готово было уйти, но я и только я застал его на пороге. В этом истинный смысл, в этом значенье того давнего мига, который плохо понятен нам, теперешним, привыкшим не ценить ничего, штампующим деньги, вещи, детей, не умеющим даже заметить уют, тепло, будто они всегда обязаны быть с нами, меж тем как жалкий камелек средневековья был людям дороже наших коллективных печей и каждая вещь, добытая тяжким трудом, была ценима, любима, единственна. Да, я боялся, но не мертвой! Конечно же нет! Клянусь, если бы девочка вдруг шевельнулась, ожила, вдруг распахнула глаза – хоть от того, чтó я делал с нею, если бы, повторю, этот акт, назначенный человекам и всем Божиим тварям для продления жизни, если бы он каким-то чудом вернул жизнь, – я бы вскрикнул разве от счастья и уж тогда не боялся бы никого, ничего. Увы! я не был Тем, Кто один мог сказать «талифá куми́», «встань, ходи», и мертвые поднимались. Нет, мой жалкий спазм, хоть и нес мне блаженство – невиданное, небывалое, слишком долго я сдерживал себя, вот именно, слишком долго, – был бессилен вернуть дыхание той, для которой я не пожалел бы и своей души. Тут я был бессилен.

С трудом, дрожа всем телом, выбрался я наверх, кое-как приведя мертвую в прежний вид и одевшись сам, но забыл свечу, забыл запереть дверь – и подвальную, и входную, – ноги теперь не держали меня, я споткнулся на крыльце и повалился куда-то в траву, под забор, вероятно, наделав шуму. Правда, никто не вышел, но ближние собаки снова подняли лай и долго не замолкали, меж тем как я лежал в траве, словно пьяный, и был действительно пьян невыразимым счастьем, пониманьем своей удачи, своей правоты пред лицом жизни и правдой смерти, огромная звездная царская ночь плыла надо мной, и грела меня, и вливала силы – в меня, увы, в одного меня. И я снова рыдал, уже не боясь быть пойманным, рыдал в голос оттого, что Женя осталась в погребе, что теперь-то она уйдет, уйдет навсегда, без надежды на встречу там, где уж не будет ни мужчин, ни женщин, ни юных девочек, ни глупых студентов, ни этой ночи, ни жаркого дня в осеннем овраге, а только разве Божественный свет да тихое, как вздох, паренье ангелов. И почему тогда, вопрошал я, почему яблоко, этот эдемский плод, плод запретный, не спорю, почему его дóлжно рвать лишь с дерев? А поднятый, он уже плох, мертв, ибо подточен червем? И почему он вечно мучит нас всегда постыдными ролями? Стыдными… Боже мой! Разве тут стыд? Стыд – это слабое, глупое имя того разлома мира, попав в который душа, если не вовсе мертва, рвется надвое, пополам от боли, восторга, от невозможности продлить миг… Наконец я поднялся и побрел прочь. И, лишь дойдя до дома, вдруг что-то вспомнил, и остановился, и чуть не закричал, вдруг поняв горькую, почти ожегшую меня истину, с которой после пытался смириться, лежа в одиночестве, не одну ночь и которая тогда чуть было не скользнула вон, как русалка, как серая рыбка у прибрежных камней: я не изнасиловал мертвую девушку. Она уже была женщиной – до меня.

Заночевал я у брата.

Когда я пришел, он спал, а когда утром он собрался на службу, спал я. Это меня вполне устраивало. Мне, однако, было уготовано не совсем обычное пробуждение. Был полдень, когда настойчивый звонок в дверь прервал мой, как мне казалось, важный и интересный сон. Пытаясь задержать его в себе, поймать тающий смысл, я вскочил из-под простыни, шагнул в прихожую, очень узкую, и открыл дверь. На пороге стояла Женя. Меня так и качнуло к ней (не от нее!!), но тут-то я наконец пришел в себя и разглядел с немедленно сжавшей душу тоской, что то была всего лишь Наталья. Впрочем, кое-что в ее взгляде и, пожалуй, в одежде могло насторожить тотчас. Уж очень верно, до мелочей, до сердоликового колечка на безымянном пальчике, повторила она похоронный наряд сестры. Я это сообразил, пожалуй, прежде, чем то, что стою перед нею голый, и именно потому просто отступил вглубь, давая ей дорогу, невольно мотнул все еще полной грез головой и сказал:

– Проходи.

Она вошла, я захлопнул дверь, тут только поняв наконец, что на мне ничего нет. Но под странным ее взглядом я как-то вовсе этого не устыдился и лишь взял со стула трусы, натянул их, потом надел рубашку и домашние брюки, сунул ноги в тапочки и буднично заявил:

– Сейчас поставлю чай. Позавтракаешь со мной?

Мгновенье она молчала, глядя на меня. Потом тихо произнесла:

– Вы были у нас ночью.

Потому ли, что это была правда, или оттого, что взгляд ее непонятным образом лишил меня всякого страха, я просто спросил:

– Откуда ты знаешь?

К моему изумлению, она покраснела, а вслед за тем на глаза ей навернулись слезы.

– Я не спала, – сказала она, – не могла уснуть. И видела вас. Как вы пришли.

– А дальше? – Мой голос даже не дрогнул, ручаюсь. Я, верно, не был еще тогда трус, как теперь.

– Я… я всё видела, – проговорила она с запинкой, еще тише, выделив тоном лишь слово «всё». И опустила голову. Вернее было бы сказать – уронила голову, когда б мы сидели за столом, а не стояли у моего дивана против друг дружки. Я, помнится, даже задумался на миг над этим ее «вы» и над тем, до какой степени она все еще видит во мне школьного учителя, пусть только практиканта, прежде глупого и смешного (только было ли это и впрямь?), но теперь совершившего антипедагогический акт. Сейчас мне не кажется это забавным, но тогда я почти готов был усмехнуться. Однако вовремя понял, что все еще не восстановил со сна свой порядок чувств и что, собственно, тут нет места смеху.

– Ну хорошо, – сказал я, чуть тронув ее плечо. – Пойдем все же на кухню.

В общем, я был готов к тому, что она дернет плечом под моей рукой, хотя и знал точно, что она этого не сделает. Не сделала. Повиновалась и пошла на кухню.

Я усадил ее в единственное кресло, придававшее уют этому закутку, почти столь же тесному, как прихожая, налил чайник и водрузил его на плиту. Потом достал обычные – не слишком здоровые и качественные, признаюсь, припасы, которые мой брат, да и я сам использовали в ту пору для завтраков. Она сидела недвижно, закрыв лицо руками. Но не плакала, просто сидела. Откуда-то я знал – опять-таки неведомо как, – что она не плачет. Вернее всего, она ждала.

– Зачем же ты пришла? – спросил я ее, присев рядом на табурет, и на сей раз провел ладонью по ее волосам.

Она быстро подняла голову.

– Я решила, вы должны знать, – сказала она твердо и уже не так тихо. – Женя была влюблена в вас.

Вот этого я не ждал. Сон слетел с меня в один миг, без остатка, от неожиданности у меня даже занялось дыхание.

– Ты почему… почему знаешь? – спросил я с запинкой, чуть ли не хрипло. И ощутил, как спазм действительно сдавил мне горло.

Она теперь прямо смотрела на меня, и взгляд ее переменился, только я не мог бы сказать, как именно.

– У нас так было, – просто ответила она. – Мы ничего не скрывали между собой.

Стайка мыслей промелькнула у меня в уме. Тут был вопрос и о первой связи Жени, и о том, откуда Наталья подсматривала за нами, и даже о том, что сама она чувствует в отношении меня. Но сказал я другое, правду, осознав лишь к концу фразы ее смысл:

– Я ее тоже любил – нет, люблю. Я… я просто не знаю, как теперь быть – без нее.

– Вы поэтому и пошли к ней… ночью? – спросила Наталья.

Мы словно менялись ролями: теперь я покраснел и уронил голову на руки. И почувствовал нестерпимую жажду слёз. Однако сдержался и сказал только:

– Я не знаю. Я этого не понимаю сам.

Именно оттого, что я чуть не рыдал, эти слова удались мне. Это уже не была правда, а только то, что могло заменить невозможное здесь объяснение. Объяснить же все то, что я думал и знал – о себе и о Жене, – я не то что не мог, я мог, но почему-то не решился это сделать. Вернее, не почему-то: я точно знал почему. У меня был почти расчет. И если рассуждать о педагогике (а также и моей подлости), именно это было действительно непедагогично. Это было гнусно. Бог мой! Еще до сих пор у меня нет покоя в сердце оттого, что я не сказал ей в тот миг правду. Я должен был говорить. Должен был объяснять, может быть, рыдать, молить о пощаде, о снисхождении – что угодно! Но не молчать. Вместо того я молчал, молчал и молчал и, лишь справившись с дыханием, встал с табуретки и принялся разливать чай.

Она смотрела на меня теперь еще иначе, но сейчас ее взгляд был куда ясней: собственно, он был таким, как я и хотел. Оставалось лишь это проверить, и я спросил: