Олег Никитин – Дело марсианцев (страница 6)
На земле прямо под воротами в сарай отчетливо видны были не две, а целых три колеи, на расстоянии примерно аршина одна от другой. Как будто из халупы или наоборот, внутрь нее проследовала трехколесная телега!
Тихон провел понизу свечой, не особенно надеясь проследить, куда ведет загадочный след. Ползти по нему на карачках многие версты? Удивительно, кстати, при этом было то, что следов копыт между следами не виднелось. Далеко следовать за колеями поэту не пришлось – буквально в трех саженях от сарайных ворот те внезапно оборвались. Тихон поморгал, избавляясь от остатков хмеля и будто не веря глазам. Что за чертовщина?
Он еще раз вперил взор в следы и тут заметил еще один трехколесный отпечаток. Он был почти занесен пылью и заканчивался примерно там же, где и первый. Оба следа практически совпадали и вели, очевидно, в сарай или из него. Во всяком случае, искать трехколесную телегу следовало в первую очередь там, а потом уже в небесах…
«Бред какой-то», – осадил себя поэт и задул свечу.
Хмель, пока он ползал по земле и высматривал Бог весть что, выветрился из него бесследно. Тихон в гневе на свою бестолковость вспрыгнул в дрожки и тихо тронул поводья, опасаясь потревожить добрых хозяев имения. Вскоре он уже выбрался за ворота, где и подстегнул лошадей. Полумесяц, да еще чутье животных, помогли ему через час-полтора без происшествий приехать домой.
Глава 2-я,
Начальник губернской газеты Толбукин заметкою остался вполне доволен и даже выплатил ее автору пятьдесят копеек гонорару. Эти глупые деньги Тихон в тот же день прокутил в кабаке, среди чиновного люда и мещан. Под конец он так разошелся, что огласил при скоплении народа свежее стихотворение весьма фривольного толка, завершалось которое такими решительными строками:
После такого решительного выпада Тихон испугался вызванного им же патриотического буйства и бежал поспешно из Епанчина.
Затем он долго укорял себя за опрометчивость, но утешался тем, что знакомых лиц среди посетителей кабака, кажется, не наблюдалось. «Эка все обрадовались, – сердито думал он по пути домой. – Где нынче высокая поэзия? Только в столицах и осталась, а в наших краях одна похоть потребна. Низкие, низкие людишки, и я сам в первую голову».
Надобно сказать, что Марфе новый стих также весьма понравился, и она весь вечер ходила гордая собой – мнила себя Эратой, вдохновительницей барина. А когда молодой помещик стал припоминать с ее помощью, как гладко станцевать польский полонез, так и вовсе зарделась. Менуэт, понятно, Тихон танцевать не собирался, да его бы и не поняли, вздумай он с Глафирой или особенно Манефою приседать да кланяться среди князей и прочего недосягаемого света.
Муки стыда за кабацкую выходку терзали Тихона недолго, лишь до той минуты, как он озаботился облачением для машкерада. А готовиться к нему следовало загодя, именно с пятничного вечера, дабы в субботу уже ни о чем не тревожиться. Подглядев в сумароковской «Трудолюбивой пчеле» хламиду, он составил ее план на бумаге. С утра при помощи Марфы, простыни и ножниц, а также цыганской иглы с ниткою, он за полдня смастерил древнегреческий наряд. Лавровый лист в изрядных количествах пошел на изготовление поэтического венка. Непрочностью своей он далеко превзошел хламиду, и Тихон, прогуливаясь по дому и привыкая к новому облачению, опасался растерять листья без остатка. Однако обошлось.
Между тем стало ясно, что ехать в дрожках этаким афинским философом немыслимо. Не только венок растрясешь, а и хламиды самой на промозглом ветру лишишься, в одних трусах к Собранию прибудешь. Да и холодно!
Мольер, пожалуй, вышел бы у Тихона неплохо, но габаритами и формой лица, как выяснилось, российский поэт резко отличался от французского. Хотя давно вышедший из моды парик типа «пудель» у него имелся, не говоря уж о платьях иноземных из театрального реквизита. Впрочем, что с ними стало после многих лет небрежения, было неясно. Наверняка моль побила нещадно.
Анакреонта же можно было представлять без опаски – как выглядел древний поэт, никто из живущих не ведал. А за хламиду и льняная простыня могла сойти.
Наконец наступило воскресенье. Утром Тихон посетил литургию в маленькой деревенской церквушке, помолился вместе со своими крестьянами и поставил десяток свечей за упокой всех родственных душ. Знакомых живых родичей у него не осталось. Затем, понятно, плотно пообедал, почитал стихи, вздремнул и приступил к должному облачению. Ввиду предстоящей смены наряда особо Тихон решил не усердствовать и ограничился коричневыми вестоном и кюлотами, а обулся в ботфорты, все равно менять их на сандалии. В качестве намека на парик он нацепил новомодное украшение toupet grecs. Помпеи, чисто Помпеи! Жалко, придется снять эту красоту, когда наступит черед венка.
Довершил приготовления к выезду длиннополый суконный рокелор с большим воротником и семью пуговицами из черепахового панциря – к ночи ожидалась немалая прохлада.
Карусельный наряд, венок и летние сандалии поэт бережно поместил в кожаный баул. И вот часов в пять пополудни, напутствуемый Марфой и обиженным Барбосом, молодой помещик отправился за Глафирою.
К дому Акинфия он прибыл уже в ранних сумерках. Взойдя на крыльцо, Тихон оглушительно постучал и тотчас услыхал быстрые шаги девушки. Она запыхавшись выскочила на порог, уже одетая в легкое пальто и с шалью на голове, в меру румяная. При виде поэта девушка в удивлении замерла.
– Сударь, что это с вами?
– Вечер добрый, сударыня, – чинно приветил ее граф Балиор и приподнял лавровый венок, надетый им поверх парика. – Увенчан славою народной.
Глафира прыснула в кулачок – и не стерпела, зашлась от смеха. Можно было представить, как нелепо смотрелся поэт в приличном наряде, но с венком вместо шляпы! Тихон присоединился к веселью и предложил девушке руку, чтобы проводить ее к дрожкам. Там он бережно снял лавровые листы с макушки и поместил их на прежнее место.
– А как же ваше платье? Неужто надето?
– Да, – отчего-то смутилась Глафира. – Я нынче запросто.
– Si les nouvelles de vous à la maison paternelle, la mademoiselle?[8] – вопросил Тихон. – Тогда надобно поспешать.
– Я уже известила родителей, что вы проводите меня до Собрания. Простите за неумеренную смелость… Но ежели ваши замыслы оттого…
– Буду рад служить, – кивнул поэт и потянул поводья.
Он был доволен, что не обрядился в легкую хламиду, а выбрал утепленный гродетуровый кафтан и шерстяные кюлоты с чулками, но особенно рокелор надел. С наступлением вечера набежали неприятные низкие тучи и подул сырой ветер – того и гляди, начнется нудный осенний дождь. Придорожные кусты тревожно закачались, будто в них прятались жирные по осени медведи.
Это гости побогаче, что в закрытых каретах раскатывают, могут себе позволить не тратиться на переодевание. А тут, как ни старайся соблюсти приличия, места так мало, что Глафира вынуждена держаться одной рукой за борт, а другой вцепиться в локоть провожатого. Тихон даже чувствовал, при особо сильных толчках, ее бедро, словно оно не пряталось под многослойной юбкою.
– Что-то у вас нынче интересное надето, – решился завести он беседу. – Будто и не платье вовсе.
– Крестьянский сарафан. Я сама его сшила и кружевами отделала.
– Смело, – удивился Тихон. – Противу моды идете, Глафира Панкратьевна!
– Какая ж на карусели мода? А как ваша заметка про марсианцев, Тихон Иванович? Понравилась ли?
– Гонорару заимел порядочно.
– Опять в городе колобродили, поди?
– Было дело…
– Ох, накликаете вы беду своими спектаклями, Тихон Иванович. Слухом земля Рифейская полнится, сам Архимандрит уж недовольство выказывал в частной беседе, сказывают. Дескать, приструнить графа Балиора надобно, дабы молодежь своими виршами не смущал и нравы не баламутил.
Тихон помрачнел. Совсем не о такой славе он мечтал, когда ночи напролет выводил стройные рифмы и подсчитывал слоги. Сумароков, Херасков ему грезились, их похвала и уважение, а вовсе не хохот разнузданной толпы, пусть и высокородной, грамотной – а все ж таки по сравнению с титанами духа толпы, не скажешь иначе…
Сам же, впрочем, и виноват, что о Тихоне Балиоре не открыто рассуждают, а по темным углам, стишки пересказывая да списки с ними строча. Пора покончить с этим безобразием и сочинить наконец подлинное стихотворение, пока всенародно не осрамился!
– Никакой к тому моей воли нет, чтобы слухи по горам нашим ползли, – досадливо воскликнул он и подстегнул неповинную лошадь. – И вы, сударыня Глафира Панкратьевна, меня за злодея не держите, от отчаянья и с горячей головы вирши непотребные на бумагу просятся. Да и записывать-то их не надо, в память сами собой ложатся, будто чугун в форму. Сам страдаю, уж поверьте бедному поэту, что высокие думы своими словами изложить не могу, а пошлые – за милую душу.