18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Олег Лекманов – Лицом к лицу. О русской литературе второй половины ХХ – начала ХХI века (страница 23)

18

Дитя мира абсурда, она тем не менее не любила абсурдистской поэзии, зауми, что хорошо сочеталось с ее юным прагматическим умом. Но с этим же умом как-то странно уживалось равнодушие к позитивным сведениям <…> Мир моего детства отстоял от внучки на те же полвека, что от меня – дедов. И как его – без радио, электричества, самолетов – был странен и остро-любопытен мне, так мой – безтелевизионный и безмагнитофонный, с патефонами, дымящими паровозами и быками – должен, казалось, хотя б своей экзотикой быть интересен ей. Но ей он был не нужен (279–280).

Что же – вторая часть романа написана о поражении современного человека перед абсурдом и хаосом окружающего мира? Нет, потому что очень важной для понимания смысла всего произведения является фигура его автора.

Антон в романе порой до неразличимости сливается с автором (много писали о бросающихся в глаза частых набоковских переходах первого лица романа в третье и обратно). Однако в самом главном герой и автор не похожи. Антон не смог полностью воплотить себя в слове, как не смог в свое время перевестись с истфака на филфак МГУ, хотя и стремился к этому. О его книжных проектах в романе рассказано так:

Это была четвертая из задуманной им серии книг по рубежу веков; он говорил: я занимаюсь историей России до октябрьского переворота. Первая книга серии – его диссертация – не была напечатана, требовали переделок, ленинских оценок. Уговаривали и друзья. «Чего тебе стоит? Вставь две-три цитаты в начале каждой главы. Дальше же идет твой текст!» Антону же казалось, что тогда текст опоганен, читатель и дальше не будет автору верить. Книга не пошла. Вторая и третья книги лежали в набросках и материалах – он уже говорил: полметра; постепенно он охла девал к ним. Но четвертую книгу почему-то надеялся издать (231).

Однако Александр Павлович Чудаков, в отличие от Антона Стремоухова, свои филологические книги в советское время издал, и это была его принципиальная позиция. Своими работами он смог реально противостоять хаосу, раздерганности и абсурду тогдашней советской действительности, эти работы являли собой замечательный пример написанных ясным языком, четких и структурно выстроенных текстов. Но ведь и на роман «Ложится мгла на старые ступени» можно посмотреть как на попытку обуздать хаос воспоминаний и представить стройные и ясные картины из жизни окружавших автора в детстве людей и предметов.

При этом усредненности и скучной одинаковости, господствующей в современном мире, Чудаков в своем романе противопоставляет уникальность почти каждого описываемого им предмета. В этом отношении он оказывается учеником не Чехова, а, скорее, Гоголя с его любовью к необычным и выламывающимся из обыденности предметам (о чем Чудаков подробно рассказал в статье о предметном мире автора «Мертвых душ»)[164].

И вот тут, в самом конце этого моего микроразбора, будет уместно вспомнить о заглавии чудаковского романа. Оно взято из раннего стихотворения Александра Блока:

Бегут неверные дневные тени. Высок и  внятен колокольный зов. Озарены церковные ступени, Их  камень жив  – и  ждет твоих шагов. Ты  здесь пройдешь, холодный камень тронешь, Одетый страшной святостью веков, И,  может быть, цветок весны уронишь Здесь, в  этой мгле, у  строгих образов. Растут невнятно розовые тени, Высок и  внятен колокольный зов, Ложится мгла на  старые ступени… Я  озарен  – я  жду твоих шагов[165].

То есть камень ступеней прошлого, предмет мертвый, брошенный, пребывающий в забвении, ждет человека, который придет, и тогда раздастся звук гулких шагов, и этот камень оживет. Ну а мы-то с вами точно знаем: если дед в романе сумел победить хаос, а Антон борьбу с ним в целом проиграл, автор романа, Александр Павлович Чудаков, свою битву с абсурдом и хаосом, несомненно, выиграл.

«Между небом и Плёсом»: о книге стихов Константина Гадаева «Июль»

Не стану утверждать, что эта небольшая, концептуально заключенная в обложку цвета неба и воды книжка была совсем не замечена читателями и критиками. На ее долю достались две или три доброжелательные микрорецензии, а Тимур Кибиров, чьи строки соседствуют с тютчевскими в эпиграфе к книге, признался, что хотел бы числиться автором нескольких ее стихотворений.

Тем не менее пристального внимания «Июлю» до сих пор уделено не было, притом что книга Гадаева тщательного прочтения и перечтения несомненно заслуживает. Попробую хотя бы отчасти исправить эту несправедливость.

Для начала мизантропически признаюсь: я не люблю стихов многих современных российских поэтов. То есть (формулируя точнее и подробнее) не могу дать себе внятных ответов на элементарные, «школьные» вопросы: зачем все эти стихи писались и для чего я их теперь должен читать? Почему поэт вообразил, что мне нужно знать именно об этих, а не каких-нибудь иных особенностях и оттенках его мироощущения? Что, по-зощенковски выражаясь, автор хотел сказать своим произведением?

Читая книгу Гадаева, эти вопросы себе просто не задаешь, хотя речь в ней ведется о событиях вполне обыденных, с каждым из нас случавшихся. В «Июле» рассказано о том, как замученный злой московской суетней «заложник столичных улиц» проводит сладостные летние деньки в средней полосе России, в поселке Горбово, вместе с женой (ей посвящена вся книжка) и детьми, к которым обращено одно из лучших ее стихотворений:

Вот это, дети  – настоящий, а  это  – отражённый лес, что, вверх тормашками висящий, полощется среди небес. Небес  – таких  же отражённых, как будто в  воду погружённых. Чуть золотой. Немножко синий. Белёсый  – из-за облаков, Он, может, даже и  красивей. Но  нет в  нем ягод и  грибов (37)[166].

Отпускная dolce vita изображается в «Июле» неторопливо и обстоятельно, со множеством мелких, дневниковых подробностей. В предметный реестр гадаевской книги органически вместились и заржавленный шоссейный указатель «Горбово 3» (12), и дышащее «в старой супнице» «сухое вино» (14), и «чёрный ливень», который «рушится на капюшон / одолженной у местных плащпалатки» (18), и крохотный лягушонок на тропинке (26), и «коровий тёмный глаз», таинственно блестящий в хлеву (21), и «взбесившийся» гидроцикл (34), и «у ног плеснувший окунёк» (36) и много еще чего другого…

Как разнородно всё и  рядом, одним охваченное взглядом. Есть лишь контраст, но  нет разлада (20).

Так Гадаев воспевает гармоническое единство окружающего мира.

Читая его книгу, мы то и дело испытываем почти физиологическую радость от точности описаний знакомых нам самим ситуаций и впечатлений. Эта радость узнаванья – одно из самых больших удовольствий, которыми может одарить поэзия. А потом, далеко не сразу, мы замечаем, что не мудреный горбовский быт мягко подсвечен в «Июле» чудесным, льющимся с небес светом. И тогда приходит понимание, что в книге Гадаева нам удается встретиться с настоящей христианской поэзией, не тронутой скучной нравоучительностью и не опоганенной, как это сплошь и рядом случается, пышной стилизаторской славянщиной. Сделав это важное и неожиданное открытие, мы принимаемся перечитывать «Июль» заново.

Теперь от нас уже не укроется, что гадаевский лирический герой не только созерцает, но и действует. Он не просто пассивно наслаждается жизнью в первозданной телесной и душевной чистоте и освежением своих впечатлений о мире, как в зачине одного из стихотворений книги:

Дождь, одиночество  – запретные слова здесь наполняются каким-то строгим смыслом. Не  школьная тоска,  – а  слёгшая трава. Не  Муза блёклая,  – но  Пакальная Мыза (18), —

а изо всех сил пытается раствориться в природе, слиться с ней, срастись с ней, как в финале этого же стихотворения:

Пусть Баха отпищит мобильник в  темноту. Разуться, дать ступням срастись с прибрежным илом. Не смаргивая капель: Господи, я  тут, — Шепнуть,  – и  больше нет меня нигде… помилуй (18).

Может быть, подобные попытки предпринимаются потому, что именно в горбовском пейзаже, как в детской картинке-загадке или стихотворении Тютчева, поэт с трепетом и счастьем распознает отображение Божьего лика? Похоже, что да. Неслучайно Гадаев пользуется таким сравнением-уподоблением при описании узнаваемой бытовой картинки:

По  Селижаровке, как в  море Галилейском, два рыбака медлительно плывут… И растворяются в  горячем зыбком блеске (30).

Метафизически окрашенный мотив «горячего блеска» преображен в мотив «расплавленного золота» христианской свободы в том стихотворении книги, где счастливый миг слияния человека с Богом через абсолютное подчинение человеческой воли воле Создателя знаменательно совмещен с высшей радостью отпускника – безрассудно детским прыжком вполне себе взрослого мужчины, «стокилограммового» отца семейства в воду:

Блеснёт в  глаза, стремителен и  жгуч, о плоскость плёса преломлённый луч: поджав ступни, теряя равновесье, теперь Тебе, Господь мой, предан весь я, в  прыжке прорвав кристальную плеву, упругим брассом раздвигая воды,  — из  серебра тоски моей плыву в расплавленное золото свободы (32).

Но в том-то все и дело, что полная гармония между человеком и Богом достигается лишь на краткие мгновения, поскольку современный человек, ослабленный разъедающей его душу тоской, оказывается неспособным совершенно излечиться от нее даже в раю. Или в Горбово. Да и внешний мир с его политикой и войнами всегда готов коварно напомнить современному человеку о своем существовании: