18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Олег Лекманов – Лицом к лицу. О русской литературе второй половины ХХ – начала ХХI века (страница 13)

18

Чем этот самый амфибрахий меня привлекает – тем, что в нем присутствует монотонность. Он снимает акценты. Снимает патетику. Это абсолютно нейтральный размер[84].

Ответив на вопросы «когда?» и «где?», в следующей, третье строке своего стихотворения автор «Рождественской звезды» объясняет «Кто?» и «зачем?»: «Младенец родился в пещере, чтоб мир спасти». В приведенной строке со всей определенностью заявлена чрезвычайно важная для стихотворения тема сопоставления бесконечно малого с бесконечно большим. При этом малое у Бродского в полном соответствии с многовековой рождественской традицией оказывается в более сильной позиции, чем большое. Очень соблазнительно услышать в третьей строке «Рождественской звезды» дальнее эхо знаменитых мандельштамовских строк «Большая вселенная в люльке / у маленькой вечности спит»[85], где так же парадоксально, как в разбираемом стихотворении, переплелись мотивы маленького/младенческого и большого/вселенского. У Бродского далее в стихотворении – ребенок «в яслях»; у Мандельштама, в процитированных строках – вселенная «в люльке». (Ср. в одиннадцатой строке «Рождественской звезды»: «Из глубины Вселенной…»)

Гораздо небрежнее замаскированной, а потому менее интересной и глубинно значимой кажется нам многократно отмеченная исследователями реминисценция в четвертой строке «Рождественской звезды» из пастернаковской «Зимней ночи»[86]. Поэтому к разговору о подтекстах из Мандельштама в стихотворении Бродского мы еще вернемся, а к разговору о подтекстах из Пастернака – нет.

Пока же обратимся к анализу второй строфы «Рождественской звезды». В первых трех ее строках получает свое логическое развитие тема соотношения малого и большого, но с резкой сменой масштаба и точки зрения. Теперь перед нами не географическая карта или геометрический чертеж, а очень крупным планом взятая внутренность пещеры, увиденной глазами только что родившегося Младенца. Важно отметить, что ничего специфического во взгляде Младенца на мир пока что нет. Как и всякий ребенок, Младенец сначала сосредотачивается на том, что находится к Нему ближе всего («грудь матери»), а затем последовательно переводит свой взор на предметы все более и более отдаленные («желтый пар / из воловьих ноздрей, волхвы – Бальтазар, Каспар, Мельхиор; их подарки, втащенные сюда»). Как и всякому ребенку, даже предметы самых скромных размеров (дары волхвов) кажутся Младенцу сказочно большими: их не внесли, а с трудом втащили в пещеру.

Возвращение «геометрической» образности приходится на заключительную строку второй строфы стихотворения («Он был всего лишь точкой. И точкой была звезда»), причем это возвращение становится предзнаменованием ключевого события стихотворения. Изучив круг ближайших предметов, взгляд Ребенка устремляется к далекой звезде, и вот уже Сын Человеческий стремительно (от восьмой строки стихотворения к двенадцатой, заключительной) осознает себя Сыном Божьим. В младенце пробуждается Младенец. Для этого Ему понадобилось ощутить себя крохотной точкой в глубине пещеры – «концентрацией всего в одном»[87], которую «из глубины Вселенной, с другого ее конца» отыскивает взгляд другой точки (звезды), «взгляд Отца»[88]. Спустя два года эта ситуация зеркально отразится в финале рождественского стихотворения Бродского «Представь, чиркнув спичкой, тот вечер в пещере…» (1989):

Представь, что Господь в  Человеческом Сыне впервые Себя узнает на  огромном впотьмах расстояньи: бездомный в бездомном[89].

Только отрешившись от человеческих, «одомашненных» реалий окружаю щего мира, находящихся очень близко и потому отвлекающих внимание от крохотной, едва видной рождественской звезды, Младенец способен стать Тем, Кто призван этот окружающий мир спасти. К такому выводу поэт подводит читателя в финале стихотворения[90].

Чей опыт Бродский при этом учитывал в первую очередь? На этот вопрос мы сейчас попытаемся ответить.

Как мы уже указывали выше, пастернаковский слой стихотворения Бродского «Рождественская звезда» исследован довольно подробно.

Нам, однако, гораздо более существенными кажутся переклички разбирае мого текста со стихотворением Осипа Мандельштама «Когда б я уголь взял для высшей похвалы…» (1937), известным также под домашним заглавием «Ода» или «Ода Сталину». Напомним, что, вопреки почти всеобщему мнению, Бродский считал «Оду» одним из лучших стихотворений Мандельштама. «Более того. Это стихотворение, быть может, одно из самых значительных событий во всей русской литературе XX века», – отмечал Бродский в разговоре с Соломоном Волковым[91].

Именно к «Оде», на наш взгляд, восходит главный сюжетообразующий мотив «Рождественской звезды». Мотив внезапного узнавания сыном отца (после того, как отец заглянул сыну в глаза):

И в  дружбе мудрых глаз найду для близнеца, Какого не  скажу, то выраженье, близясь К  которому, к  нему  – вдруг узнаешь отца И задыхаешься, почуяв мира близость…[92]

В этих и соседних строках «Оды» присутствуют весьма существенные для «Рождественской звезды» мотивы «близости мира», лирического героя, ощущающего себя едва приметной точкой («Я уменьшаюсь там, меня уж не заметят»[93]), а также соседства плоской поверхности с возвышенностью («Глазами Сталина раздвинута гора / И вдаль прищурилась равнина»[94]).

Куда важнее, на наш взгляд, обратить внимание не столько на конкретные мотивные переклички между «Одой» и «Рождественской звездой», сколько на общее для обоих поэтов пристрастие к геометрическим терминам при разработке основной темы своих стихотворений[95]. Приведем лишь несколько примеров из «Оды»: «Я б воздух расчертил на хитрые углы»[96]; «Я б рассказал о том, кто сдвинул мира ось»[97]; «Я б несколько гремучих линий взял»[98] и проч.

Рискуя впасть в сильное преувеличение, мы все же решимся утверждать, что стихотворение Иосифа Бродского «Рождественская звезда» можно воспринимать и как своеобразную интерпретацию мандельштамовской «Оды». Стихотворение о вожде и поэте было прочитано Бродским как стихотворение об Отце и Сыне, который, глядя в глаза Отцу, понимает, что он обречен погибнуть, спасая мир. В свете такой интерпретации совершенно неожиданное звучание и значение приобретает обещание «Воскресну я»[99], которым завершается стихотворение Мандельштама.

«Что же пишут в газетах»?

(Смерть Иосифа Бродского в зеркале московской прессы)

I. Тема «Смерть поэта» – одна из сквозных для творчества Бродского – многократно привлекала внимание исследователей его стихов и прозы. В нижеследующей заметке мы сосредоточимся на тех аспектах этой богатой темы, которые до сих пор оставались в тени: мы бы хотели проанализировать отклики на смерть Бродского, напечатанные в московских газетах в конце января – начале февраля 1996 года. Следовательно (лучше сразу же в этом признаться), речь далее пойдет не столько о самом Бродском, сколько о восприятии облика и образа Бродского, как он сложился в сознании отечественного интеллигента на излете жизни поэта.

II. Первое, на что хотелось бы обратить внимание, – это местоположение большинства сообщений о смерти автора «Рождественского романса» в московских газетах. За исключением ожидаемо промолчавших «Правды» и «Советской России», а также «Российской газеты», где некролог Бродскому поместили на восьмой странице, все остальные СМИ опубликовали анонсы траурных подборок, посвященных Бродскому, на заглавных страницах – крупным шрифтом и в сопровождении фотографий покойного.

Поэтому не следует удивляться, что эпитеты «великий» и «гениальный» употреблялись авторами едва ли не всех некрологов: «Огромное гениальное чело – вот что всегда поражало меня в его портретах» (И. Медовой // Культура. 3 февраля. С. 1), зачастую, даже не как само собой разумеющиеся, а как уже поднадоевшие, затертые: «Сказать великого поэта, классика – почти невозможно из-за девальвации этих слов» (Русский ПЕН-центр // Литературная газета. 31 января. С. 3); «Он достойно, без тени экзальтации пронес через жизнь образ Великого Поэта – как человек современной мировой культуры, прекрасно осознавая его двусмысленность» (Л. Рубинштейн // Коммерсантъ-DAILY. 30 января. С. 13).

III. Основными атрибутами и знаками величия Бродского в некрологах, как и следовало ожидать, послужили: а) ученичество у Ахматовой («Я думаю, где-то там вздрогнула, наверное, душа Ахматовой, которая так его любила» – А. Вознесенский-1 // Вечерняя Москва. 30 января. С. 1); б) ссылка в Норенское; в) изгнание из СССР; г) Нобелевская премия. Характерная деталь: газете «Вечерний клуб», ни за что не желавшей упоминать в соседстве с именем Бродского имя Михаила Шолохова, пришлось написать, что Бродский «стал третьим русским поэтом (вслед за Буниным и Пастернаком), получившим Нобелевскую премию» (Вечерний клуб. 30 января. С. 1), хотя Пастернак и особенно Бунин получили премию в первую очередь за прозу.

IV. Из некролога в некролог ожидаемо повторялись уподобление Бродского А. С. Пушкину и сакраментальная реплика о вновь закатившемся солнце русской поэзии. При этом, в полном соответствии с известным принципом, описанным в известной пьесе («С Пушкиным на дружеской ноге»), многие авторы стремились ненавязчиво внести в свои горестные заметки интимную, личную ноту. Прозвучала она и в откликах на смерть поэта, составленных литераторами, при жизни бесконечно от Бродского далекими: «Сварил мне турецкого кофе…» (А. Вознесенский-2 // Комсомольская правда. 30 января. С. 3). Или – малознакомыми: «В 1992 году “НГ” пригласила Иосифа Александровича на свой праздник. Бродский отказался. Сказал – боится, что не выдержит сердце» (Г. Заславский, И. Зотов // Независимая газета. 30 января. С. 1); «Я слышал его два раза. Он выл свои стихи в пространство, не обращая на нас внимания» (А. Аронов // Московский комсомолец. 30 января. С. 1); «Ознакомившись с составом подборки переводов из Стрэнда – моих и американской переводчицы <…>, Бродский согласился написать предисловие к грядущей публикации этих переводов в журнале “Иностранная литература”. Мне больно думать, что эта статья, быть может, последняя лежала на его рабочем столе. Кто знает, вдруг удастся восстановить текст по черновикам» (А. Кудрявицкий // Труд. 3 февраля. С. 5). Или даже – незнакомыми вовсе: «Русский снег за промерзшим московским окном. Навалило за сутки больше, наверное, чем в северном Питере – любимом городе Иосифа» (С. Скопнов // Московская правда. 30 января. С. 2); именование Бродского «Иосифом» без фамилии и отчества (ср. «Марина» Цветаева, но никогда, например, – «Федор» Тютчев) – встречается во многих некрологических откликах на смерть поэта.