Олег Ермаков – С той стороны дерева (страница 49)
Тамара сначала сделала ей обезболивающий, потом уже принялась сучок извлекать. На следующий день руку разнесло, хотя Тамара все обработала, противостолбнячный укол сделала. Вызвали санрейс. Увезли в Нижнеангарск. Стас остался один. И ночью в хлебопекарне морзянщик – или это была баба? – принялся не только постукивать по стене, но и тяжко ходить, скрипя половицами, сипло покашливать, двигать железную заслонку. Стас схватил топор. Широкие окна открывали всю хлебопекарню: печь, бадьи, горка железных форм, дрова, кочерга – все было, как на ладони.
В те годы хлеб выпекали Зоя Мальчакитова и еще одна женщина, приезжая.
Никаких женщин Стас не увидел, вообще никого. На двери замок. Недолго думая, он стал его сбивать… Грохот услышал главный лесничий, вышедший помочиться с крыльца, – хотя жена-бухгалтерша его за это ругала: чё ж ты как кобель и т. д., – но он не мог избавиться от этой дурной привычки, настаивая даже на своем лунатизме, остаточном, с детства, мол, он выходит в полусне, так что его бухгалтерше оставалось только посыпать у крыльца хлоркой, чтобы отбить запах. Тут он очнулся окончательно, быстро оделся, схватил кобуру с пистолетом и поспешил к пекарне, бросив на ходу перепуганной жене, что воры пришли за сахаром и маслом.
«Стоять! – крикнул он полуодетому взломщику с топором. – Бросай оружие!»
Стас обернулся и посмотрел на него дико.
Дело замяли. Юле рану вычистили, зашили, опухоль спала, и когда она вернулась, молодые перешли жить на метеостанцию к подругам, но временно: вскоре подали заявление об увольнении. Директор подписал. Россказням всяким он не верил, а держать на работе потенциального вора не хотел. И не только он один так считал, находились и другие. Хотя большинство молодых не осуждало, женщины понимающе вздыхали, мужики помалкивали, задумчиво курили.
Могилевцев вынес следующий вердикт: дом старый, каждый день печь в хлебопекарне раскаляется до предела, внизу вечная мерзлота, вот дерево и говорит и дышит.
Петров же сказал, меланхолично перебирая струны гитары, что вокруг молодоженов сама действительность волнуется и искажается, и помянул последнюю строчку Данте о силе, движущей светила. Что уж говорить о ставнях и бревенчатых стенах. Люба возразила, что это как-то нелогично. Петров спокойно согласился.
Примерно это рассказала мне Люба и, пожелав упорства, ушла; а я, обдумывая услышанное, вечером взялся за продолжение «Первого снега» и вдруг вспомнил Еврипида. История молодоженов странным образом перекликалась с «Вакханками». Я раздумывал, как ввести туда Еврипида; впрочем, донимали меня и сомнения, не слишком ли это диковинно: эллины и тунгусы? Откладывая ручку, я вставал, закуривал, ходил по комнате, освещенной керосиновой лампой. По черным окнам перемещалось мое отражение. Вот также по тетрадным страницам передвигался другой мой двойник. И это удивляло меня больше любых зримых чудес. Я чувствовал себя немного этим Стасом, я видел заспанное лицо его жены. И вообще когда я услышал суждение Петрова, то сразу подумал о нас с Кристиной… нет, только о себе… я не знал, любит ли меня Кристина… Но я ощущал, как реальность вихрится, вот что. И особенно сильно – сейчас, в эти одинокие ночи и дни. И мне уже было ясно, что за этим я сюда и притащился, одолев обстоятельства и действуя вопреки разумным доводам. Зачем? – прямо спросил я себя уже глубокой ночью, пошатываясь от усталости и не найдя ответа, рухнул на койку и тут же уснул.
Утром я пошел за водой. Из этого дома ближе было ходить на речку, а не на море. Пустые ведра покачивались в руках, но мне казалось, что они полны. Зачерпывая быстро бегущую к морю воду, я вспомнил о рассказе Любы, представил уплывающее корыто и подумал, что как раз неясное присутствие Светайлы я и ощущаю иногда в доме. Надо навешивать замок на дверь.
Поднимаясь по крутому берегу, я видел кроны корявых лиственниц в небе, а когда взошел и обернулся, то увидел и синевато-белесые мартовские горы над тайгой. Где-то плавал невидимый ворон, грумкал.
И я внезапно почувствовал тоску.
Кристина никогда уже сюда не вернется, – вот что понял я. Она вышла отсюда в какой-то другой мир. А мы все остались здесь. От несоответствия этих миров у меня чуть не треснула голова.
Это был какой-то взгляд со стороны.
Вечером я снова думал об этом, лесник, сидящий у лампы в доме на берегу набухшего моря. Или уже не вполне я. Блаженное и страшноватое чувство раздвоения владело мной.
Здесь появился кто-то еще, некий летописец, что ли, ведущий свои записи Керосиновой лампы.
И у него – у меня – слегка цепенел затылок от чувства невесомости и блаженной свободы этого пространства – слова.
Глава третья
Поселок негодовал: Светайла отказывалась принимать спецрейс, ссылаясь на инструкцию. И в назначенный день дети не прилетели. Директор связался с Улан-Удэ. Оттуда пришло разрешение принять спецрейс. Светайла погрозила дойти до министерства. Директор посоветовал ей там и оставаться.
Но погода испортилась, пошел снег, видимость упала, окружающие горы потонули в пелене. Остался лишь мирок из двух десятков домов – или их было чуть больше, разгороженных заборами. Светайла с улыбкой сказала в магазине, ни к кому не обращаясь: «Министерство само пришло».
Народ роптал.
Кто-то плеснул солярки в колодец Светайлы. Весть разлетелась по поселку, радуя всех жителей. И теперь ее муж ходил с ведрами далеко на речку. Его провожали из окон злорадными взглядами.
Детей привезли с опозданием в двух «Уралах» с обогреваемыми фургонами, директор обещал начальнику мостостроительного отряда летний отдых на Северном кордоне – на недельку; но кроме этого, машины были заправлены бензином в обратный путь из запасов ГСМ заповедника.
Николай, начальник «Орбиты», на днях обещал ТРАНСЛЯЦИЮ. Все, успевшие обзавестись телеящиками, с трепетом ждали этого момента. Экраны «Рекордов», «Горизонтов» и «Радуг» были уже несколько раз протерты, для них очистили удобные места. И хозяева, проходя мимо, мельком взглядывали на них и – видя свое неясное отражение, какие-то блики от сервантов, у кого они были, набитые посудой, – испытывали ребяческое волнение. Да, это чувство можно было назвать каникулярным. И Николай Александрович (вдруг тут же вынырнуло его отчество) был начальником этих сладких каникул.
Портнов расстраивался и взирал на Николая как на конкурента. Раньше он всегда перевыполнял все планы и получал призы, премии и благодарности, его клуб считался образцовым только потому, что жители от скуки по десять раз смотрели один и тот же фильм. Теперь все должно было измениться. И, не дожидаясь худшего, Портнов сам ушел и подал заявление о переводе на работу трактористом, на Большой земле он когда-то работал в колхозе.
Директор обрадовался. Он всегда считал, что в поселке слишком много всяких почтарей-писарей, к бумажкам все льнут, как говорила смотрительница источника Зина, будто мухи на ленту. И заявление подписал. Место в клубе стало вакантным. Люба сказала, что у нее есть кандидатура. Директор ответил, что он догадывается, о ком речь, и просит Любу не беспокоиться, он не мальчик и повидал на своем веку людей. Люба попробовала возражать, она просила все-таки подождать еще немного, ведь трудовая книжка Кристины здесь. Директор не хотел слушать. «Как будто здесь не бросали свои трудовые книжки. Или не просили потом выслать. Ты, кстати, знаешь ее адрес?» Люба сказала, что знает. Но это была неправда. Адреса Кристины никто не знал. В трудовой его не было.
Люба забирает очередные приказы, уносит к себе перепечатывать и подшивать в папки. Печатает и раздумывает, не пригласить ли директора на день рождения. Не приглашает, знает, что никому это, кроме Тамары, не понравится. А вот лесника Шустова она зовет. Заходит к нему по дороге с работы.
Шустов допоздна сидит перед окном за столом, на окнах нет ни штор, ни хотя бы занавесок. Тот, кто идет мимо, видит его освещенное керосиновой лампой лицо. Шустов порой отрывается от тетради и слепо глядит во тьму.
В доме Петровых горел свет.
Гостей встречала сама именинница в темных брюках – в поселке женщины предпочитали эту одежду юбкам – и в желтой приталенной блузе с открытым воротником; волосы были немного подвиты и убраны в хвост; синие тени отлично переходили в живительную синеву глаз. Прасолов смутился, глядя на нее.
К а т я
Л ю б а
Появляется и сам Петров в светлом джемпере, мягких брюках, чернобородый, курносый, улыбчивый. Люба сует кедровую ветвь в валенок под вешалкой. Петров пожимает руки Прасолову, Шустову. Катя сама подает ему руку. Прасоловы дарят Любе плетеную вазу, полную шоколадных конфет.
Люба тут же съедает одну конфету.
Гости входят в большую комнату. Здесь просторно, у стены широкая самодельная тахта с накинутым покрывалом, вдоль другой стены самодельная книжная полка до потолка, туго набитая книгами, а сверху заваленная журналами, газетами и какими-то бумажными трубками, наверное, картами, а может, листами ватмана с чертежами или чем-то еще. В простенке между широких окон висит небольшая копия, на которой изображены букет сирени, часы в деревянной оправе, какие-то склянки на столе, укрытом белой скатертью; часы показывают без одной минуты одиннадцать; дальше виднеется край окна, ослиная морда у изгороди на картине.