Олег Дмитриев – Товарищ военврач (страница 27)
Когда они вышли из-за броневика, я ахнул, пусть и не услышав этого. Парни в трофейной форме выглядели так, что хотелось пристрелить — настолько настоящими. Особенно Саня в мундире обер-лейтенанта, с глазами, голубыми, как небо над Перегоновкой, оставшееся позади. Смотревшее теперь безучастно на торчавшие ввысь закопчённые трубы на месте хат, где совсем недавно жили мирные люди.
Сходил за броневик и капитан, вернувшийся в фельдфебельской форме. Лицо мудрого детектива из советского кино с ней резко диссонировало, мне, по крайне мере, казалось именно так. Но уже буквально через пару шагов, сделанных им к замершим нашим, будто наваждение нашло: шагал, твёрдо ставя чужие сапоги на траву, немецкий солдат. Как он это сделал — не было ни малейшего понимания. Как не было его и в том, о чём он говорил солдатам, медикам и бледным девкам, время от времени указывая рукой в сторону деревни. Часть жестов была предупреждающая: поднятый вверх указательный палец, паузы в речи, цепкий взгляд на лица слушавших. Часть — сугубо запрещающая: потрясание кулаком, резкие рубящие движения твёрдой как доска ладони. Они только кивали. Никому из нас ничего больше не оставалось.
У меня в ушах по-прежнему стоял один лишь сплошной высоко- и низкочастотный звон, будто к стоматологу добавилась приличных размеров трансформаторная будка или опора высоковольтки. Я достал из нагрудного кармана блокнот, доставшийся вместе с остальными трофеями в ранце Фридриха, того, кто первым встретил меня в этом мире. И карандаш. Поймав себя на мысли, что со стороны выгляжу, наверное, как деревенский дурачок, занятый своими дурацкими делами, пока остальные делали что-то важное и нужное. Но мне было всё равно.
Первым пылил Ганомаг. Следом за ним тянулись телеги, на которых кашляли, дыша через тряпки, раненые. Ни на ком не было ни знаков различия, ни даже формы — Евсеич добыл где-то перед выходом и штанов, и рубах, и юбок. Были даже лапти, настоящие, лыковые! Наверное, висели, готовились отправиться на воскресный базар в одной из окрестных деревень. А теперь вот месили дорожную невесомую пыль по просёлку, упиравшемуся в полосатый шлагбаум меж двух пулемётных гнёзд.
За телегами плелись легко раненые и девки с детишками. По бокам шли бойцы Горбатюка, покрикивая время от времени «Шнель-шнель!». Шедшие за телегами смотрели в землю, изображая измученных «ост-арбайтеров», захваченную победителями-арийцами рабочую силу из людей второго сорта, «унтерменшей». Смотрелось это так натурально, что у меня самого холодела спина и ладони. У Сани на шее висел горжет фельджандармерии, и он, лениво постукивая по голенищу сапога длинным прутиком, восседал на броне Ганомага, как самый настоящий оккупант.
Сам я шёл в середине колонны, обмотанный чужими, бурыми от засохшей крови бинтами, хромая и спотыкаясь в чужих гражданских ботинках. Чьи они были, мне пробовал рассказать Евсеич, но я по-прежнему ничего не слышал, кроме чёртовой высоковольтки. Сироткин шёл рядом, поддерживая меня под локоть, и его рука была для меня сейчас единственной связью с реальностью, помимо зрения, которому тоже верилось с трудом. С другой стороны брёл понурый Загорский, тоже изображавший санитара из «хильфсвиллиге» — добровольного помощника великой германской армии. Получалось лучше у Пал Палыча. Прямо до отвращения натурально выходило: вечно хмурая, небритая физиономия, сизый нос и пустые усталые глаза. Позади, опустив глаза в землю, плелись Катя и Лида, поверх платьев набросившие ещё какие-то рваные платки. Их русые и светлые волосы, выбивавшиеся из-под грязных косынок, были спутаны и выглядели вокруг запылённых лиц плачевно, конечно. Оксана шагала следом. И, судя по глазам, серым, голубым и карим, отчаянно страшно было даже военфельдшеру, служившей ещё в Финскую.
Возле шлагбаума лениво переговаривались двое часовых. Один, совсем молодой, белобрысый, стоял рядом со свежесколоченной будкой караульного или чем-то похожим, с карабином на плече. Второй, постарше, с брюшком и с залысинами, что-то жевал, поглядывая на приближавшуюся колонну. Оружие никто из них не поднимал. Пока.
Не дожидаясь, пока БТР остановится, Саня легко спрыгнул с брони, одёрнул китель и, широко улыбаясь, двинулся навстречу часовым. Телеги подтягивались ближе, вставая в ряд возле Ганомага, подходили следом и мы. Я видел, как шевелились губы Тимофеевского бойца, как он хлопнул себя по бёдрам, запрокидывая голову в смехе. Он говорил легко, шутливо, будто встретил старых приятелей. Тот, что с брюшком, засмеялся в ответ, вытирая жирные пальцы о штаны, и что-то ответил. Молодой тоже заулыбался, показывая крупные лошадиные зубы. Я не слышал ни слова, но всей кожей чувствовал, как нарастало напряжение.
Из-за крайней хаты вышел пухлый фельдфебель со щеками-брыльями, покрытыми синими прожилками, как и нос, рыхлый и слишком широкий для его бледного конопатого лица. А с ним — пара рядовых с карабинами. В руках. Сердце у меня ухнуло вниз, заворочавшись где-то в кишечнике, отчего в том районе стало очень неуютно. Пальцы Пал Палыча, державшие мой локоть, сжались, трясясь почти так же, как и мои.
Но Саня, кажется, и бровью не повёл. Он повернулся к щекастому и начал что-то ему втолковывать, энергично жестикулируя. Тыкал пальцем в нашу колонну, потом в бумаги, которые вытащил из нагрудного кармана. Толстый хмурился, качал головой, разводил руками. Саня настаивал, повышая голос — я видел, как вздулись жилы на его шее, как побледнело лицо. Он хлопал ладонью по планшетке, отрывисто, в такт словам, наверное, отмахивал ладонью, как говорят и жестикулируют возмущённые люди.
Саня, вконец разъярённый, схватил немца за китель и подтянул к себе почти вплотную. Его голубые глаза жгли холодным пламенем. Я видел, как побелели костяшки пальцев бойцов конвоя, сжимавших оружие. Если сейчас этот пухлый дёрнется, крикнет команду остальным… Два пулемёта с такой позиции и дистанции превратят нас в груду мяса и костей за несколько секунд. Но фельдфебель вдруг поднял руки в примирительном жесте, сказав что-то своим. И его сопровождающие опустили карабины, закидывая их на плечи.
На крик пухлого вышли ещё трое и покатили к нашему Ганомагу две алюминиевые канистры, один нёс два деревянных ящика. Вода, консервы, галеты и бензин. Саня махнул рукой, и груз приняли наши, кивая и улыбаясь немцам с такими лицами, что стало ещё страшнее. Но те не обратили внимания или, может, списали на усталость после марша. Фельдфебель достал портсигар, и они с красноармейцем из-под Брянска закурили, прикурив от одной спички, как старые приятели, пуская дым в безоблачное небо. Под которым мы все были ещё ближе к смерти, чем под вчерашним артогнём. Или примерно так же близко.
И колонна двинулась дальше. Местные бабы, стоявшие у плетней с вёдрами, смотрели на наших со смесью страха и жалости. Они видели босых, грязных, измученных «пленных», что брели под конвоем, безнадёжно опустив головы. Слышали, как грубо орали конвоиры в серой форме. И никто из них не подошёл, не протянул корки хлеба или кружки воды. Только одна старуха в чёрном платке, стоявшая у колодца, мелко перекрестила нас из-под руки, так, чтобы не видели конвойные. Которых угощали, улыбаясь заискивающе и трусливо, протягивая хлебушек. Когда Горбатюк, шагавший впереди, проходил мимо группы полицаев, те вытянулись в струнку и закивали, говоря что-то, протягивая ему флягу. Он взял её, не глядя сделал глоток, и пошёл дальше, кивнув. Предателям и изменникам Родины. Оставив их за спиной живыми. Пока.
Не сбавляя хода, мы миновали деревню. Мост через Ольшанку, наведённый сапёрами, скрипел и прогибался под весом Ганомага, рычавшего первым, но выдержал. Через час после того, как скрылись последние хаты за поворотом, а вокруг снова потянулся спасительный лес, Саня, сидевший на броне, поднял руку. Колонна свернула в овражек, уходя с просёлка, двигаясь гораздо быстрее, чем полагалось «пленным».
Я увидел, как повалилась на колени Лида. Её рвало пузырившейся жёлтой желчью. Катя, сама бледная, как смерть, одной рукой гладила её по голове, а второй придерживала за плечо, чтобы та не завалилась в траву. Один из бойцов вырвал из-за пазухи краюху того самого хлеба, швырнул её в траву и начал топтать сапогами, молча, остервенело. Лицо его было страшным. Простое русское лицо обычного крестьянина, уроженца какой-нибудь далёкой маленькой деревни, того, для кого хлеб всегда был высшей святой ценностью. Пока не стал этой лебезящей подачкой, за которую только что хотели купить благосклонность у солдат врага.
Оксана, сорвав с головы косынку, крыла почём зря и фашистов, и Гитлера, и эту проклятую деревню, и того фельдфебеля, и всю их немецкую породу до седьмого колена. Судя по тому, что даже бывалые разведчики, привыкшие ко всему, морщились, а деревенские бабы зажимали детям уши, выражений она не выбирала. Или выбирала, но самые яркие. Горбатюк стоял ко мне спиной, склонив голову, уперев руки в борт Ганомага, и плечи его, широкие, как дубовая плаха, мелко подрагивали. Степан Маркович не оборачивался, и это было очень великодушно с его стороны. Потому что увидеть ещё и его лицо, после всех этих, на каждом из которых бились одинаковые отвращение и боль, я бы, наверное, не смог.