Олег Дмитриев – Товарищ военврач (страница 24)
Сквозь писк и грохот в моей собственной, я различил звуки очередей. Били пулемёты. Чьи и по кому — различить по звуку я не мог. Оставалось только надеяться, что наши и по врагу.
Пыль в коридоре осела. Пол действительно в трёх местах был пробит, обломки досок скалились, словно угрожали отгрызть мне ноги. Но возле стены оставался узкий целый участок из одной половицы. И это было удачно — уверенности в том, что я прошёл бы по доске, лежи она посередине ямы, не было. По стенке после контузии шлось гораздо увереннее. До той поры, пока не добрался до двух последних палат, откуда прибежал на зов бойца. Совсем, кажется, недавно.
Время на войне идёт иначе. За краткий его промежуток может случиться многое. Очень многое.
За то, что прошло с того момента, как я оставил здесь Рахима и Славу, санитаров, которые должны были перенести в сады за деревней оставшихся раненых, поменялось почти всё. Рельеф деревенской улицы, изрытой теперь воронками. Архитектура здания деревенской школы. И численность личного состава полкового медицинского пункта.
Школы после того самого места, с которого я сорвался к дверям, передав ручки носилок Славе, не было. Самого Славу я узнал только по яловому сапогу — он один из санитаров щеголял в таких. Второго сапога не было, как и второй ноги. Рахима узнал по тюбетейке, которую он постоянно носил за пазухой, иногда вынимая и гладя бережно. За одним из ужинов он неохотно обмолвился, кратко ответив на мой заинтересованный вопрос, что это — подарок невесты, часть приданого. Счастливый оберег или что-то вроде того. У татар, как он пояснил едва ли не смущённо, говорили «Такыяң котлы булсын!» — пусть тюбетейка принесёт тебе счастье. Молодая жена ждала его в Бугульме. Не дождалась. Не знаю, почему, но я наклонился и поднял тюбетейку. Мятый, круглый, заляпанный кровью и пробитый осколками головной убор с кисточкой на макушке. Как память о погибшем товарище.
Меня толкнули в плечо. Повернулся я медленно. Торопиться, кажется, было уже некуда. Передо мной стоял Саня, Тимофеевский боец-полиглот, и что-то громко говорил, судя о тому, как шевелились губы и летели мне в лицо капельки слюны. Но ничего, кроме писка в ушах, к которому я будто бы уже и привык, слышно не было. Он дёргал меня за рукав. Я покачивался, но от стены не «отлипал». А потом показал себе указательным пальцем на ухо, имея в виду, что не слышу. Он присмотрелся. И по глазам его я понял, что уши у меня, похоже, кровят. И, похоже, сильно.
Я раскрыл левую ладонь и поводил над ней указательным пальцем, имитируя письмо. Но недолго. Потому что то, как тряслись и ладонь, и палец, выглядело отвратительно. С такими руками не хирургом работать, а на маслобойне. Или барменом.
Саня кивнул, мигом выдернул из нагрудного кармана сложенное треугольником полевой почты письмо, огрызок карандаша и быстро набросал что-то, приложив бумагу к стене, рядом с моим правым плечом. А потом протянул мне. И глаза его блестели в полумраке развороченного взрывом коридора совсем не так, как тогда, в рейде за медикаментами.
«Атака отбита. Уходим срочно!» — значилось на жёлтой, плохой бумаге, истрёпанной по краям. Глаз успел ухватить строчки, написанные под другим углом и другим почерком: «г. Энгельс, Саратовской обл.». Странно, он же из-под Брянска, вроде? Хотя, мало ли куда эвакуировали сейчас тысячи людей? Эшелоны с запада, ставшего смертельно опасным, тянулись на восток. Энгельс ближе Челябинска и Екатеринбурга. А, да, сейчас же ещё Свердловск.
От того, что Саня осторожно, но настойчиво тянул к себе письмо, я будто очнулся. Окинул взглядом груды кирпичного боя, обломки стропил сверху и лаг-переводов снизу. Взор скользил по развалинам, цепляясь за фрагменты интерьера. И тел.
— Уходим, — негромко сказал я. Хотя, судя по тому, что он дёрнулся — громко. Надо молчать, пока до наших не доберёмся.
Саня кивнул. Похлопал ладонью себе по воротнику, показал четыре пальца. Я вытянул из кармана бутылку спирта. Он досадливо замотал головой, повторил жест. Память откуда-то, сквозь изводящий писк, сообщила, что он имел в виду «шпалы» на петлицах, знаки различия капитанского звания. Кивнул, давая понять, что перестал тупить и понял. И даже изобразил человека с каменным мудрым лицом, державшего «козью ножку», имея в виду Горбатюка. Боец расцвёл и закивал, показывая, что понял я всё правильно. А потом протянул мне руку, странно, не для рукопожатия, а ладонью вверх, будто на танец приглашал. Я не придумал ничего лучше, чем пожать её, поворачивая так, как полагалось. Но Саня был неслабым парнем, слабых в дивизионной разведке, наверное, не было, и ладонь мою повернул так, как было удобно ему. И потянул за собой. А я с запозданием понял, что бегать глухим в «красной» зоне — так себе решение.
Он помог мне перебраться через завалы, положил и прижал вторую ладонь к макушке, намекая, что ходить в полный рост тут — тоже не лучший вариант. Он почти что тащил меня. Мы шли, иногда срываясь на перебежки, как дошколята, игравшие в «Ручеёк», не отпуская рук, не разжимая ладоней.
На останки Перегоновки ложились сумерки. Я обернулся всего дважды, но другого слова, не «останки», подобрать не смог. Деревня горела, а кое-где и догорала. Вместе со всеми, кого я не отправил в сады, где ровными рядами стояли яблони, склоняя тяжёлые ветви к самой земле, опирая их на шесты с перекладинами, заботливо обмотанными тряпками, чтобы не повредить кору. Кто теперь будет собирать эти яблоки в двухведёрные плетёные корзины? Кто станет торговать ими, сушить, мочить, печь из них пироги?
До наших добрались без проблем. Ну, кроме той, что я по-прежнему ни хрена не слышал. Саня отпустил мою ладонь, переложив её на борт телеги. И на неё тут же легли узкие ладошки, а сверху посмотрели на меня через круглые очочки карие глаза Светы Горелик. Во вторую руку вцепились другие руки. Уши и шея почувствовали холодную влажность. Катя Белова и Лида Чарная, плача, стирали с меня мою и чужую кровь. Судя по тому, как легонько пощипывало-пузырилось на коже — перекисью. Расточительно.
Я освободил свои руки из-под девичьих. И показал «палец вверх» обеими. Звуков по-прежнему не было, но картинка сообщала, что рыдать девчата, и стоячие, и лежачая, стали только сильнее.
Пригляделся к поднятым пальцам. И по тому, как они дрожали, понял, что лето сорок первого будет ещё труднее.
Глава 12
Живые и железные
Укола я даже не почувствовал. Только холодок по вене — и тут же тяжёлая, будто свинцовая, волна. Последнее, что осталось в памяти — губы Оксаны, которые шевелились, не то молитву творя, не то, и это было больше похоже на правду, снова поминая мать, ногу и угол. А потом настала ночь и темнота, и чьи-то руки подхватили меня и куда-то понесли. Или это несла меня по течению пресловутая река времени.
В темноте мелькали картины, то приближаясь, то отдаляясь, уходя на задний план, но не пропадая. Оставаясь в памяти навсегда. Горела Перегоновка, рычали танки, снова и снова падал сапёр Стёпка, которому я так и не успел зашить три дыры в груди героя. Но хуже всего был Рахим, который стоял ко мне вполоборота, бережно поглаживая свою «счастливую» тюбетейку. Когда обернулся, лица у него не было. Только чёрная дыра.
— Долго проспит? — Загорский говорил тихо, шагая рядом с телегой.
— До утра должен, Пётр Семёнович, — отозвалась Оксана. — Там амитал был трофейный, я про него только в журнале читала. Вроде, нельзя же нашими препаратами при контузии загружать?
— Нельзя, верно. Но иногда приходится, — вздохнул военврач третьего ранга. Слишком часто и слишком близко сталкивавшийся за последние месяцы с тем, что многое, из списка «нельзя» делать приходилось, потому что был список «надо».
— Если тремор не пройдёт — оперировать не сможет. Жалко, золотые руки, — вздохнула она, споткнувшись о какой-то корень и едва не упав. Загорский поддержал под локоть, его руки не дрожали.
— Весь целиком парень золотой, Оксана Павловна. Прав был Горбатюк — зря я косо глядел на него. Так, как он работает, мне и не снилось.
— Не будем хоронить Ваню, Пётр Семёнович, заранее. И себя не будем. Мы спаслись, идём с разведкой, бойцы проверенные, отличные, — воодушевлённость в её голосе была слишком уж искренней для правды. — Слышали, что бойцы говорят?
— Слышал, — усмехнулся Загорский. — Что кабы не Николин-доктор, все бы сгинули. И мы, и разведчики, и вся деревня. Как Бог, говорят, ему знак дал.
— Вот видите? Одно к одному! И Николин-доктор, и товарищ капитан, который у нас, выходит, исполняющий обязанности Бога, — улыбнулась она. — А я слыхала от того красноармейца, что с ранением правого колена, что ему явился Никола Угодник и велел во всём доктора слушаться. Мой, сказал, это парень! Держись его, Митрофаныч, и не пропадёшь!
— Ну, под наркозом-то ещё и не то явиться может, — невесело усмехнулся военврач третьего ранга. Давно запретивший себе говорить и думать о подобном. Хотя всегда помнил светлые лики за дрожавшим огоньком лампадки. И мать, что молилась перед ними каждый вечер перед сном. И то, что случилось с отцом, мамой, большей частью друзей и знакомых потом.
Сознание возвращалось нехотя, через силу, рывками. Но первой пришла жажда, будто с вечера перепил, наелся солёного и закусил горячим песком. Потом звон в ушах, уже привычный, на одной высокой ноте, будто в голове сидел сумасшедший стоматолог с бормашиной и сверлил мозг. Последним вернулось ощущение тела. То, как гудели мышцы, было мерзко, но терпимо. Гораздо хуже было то, как плясали по шинели, которой меня кто-то заботливо укрыл, мои пальцы.