Олег Дмитриев – Товарищ военврач (страница 2)
Фигура бойца, лежавшего ближе к деревьям, сомнений у меня, как у врача, не вызывала — не мой клиент. Пуля, а то и не одна, разворотила лицо и затылок так, что не то, что не спасти — не опознать даже. В планшете у него был порядок, как в аптеке — листочек к листочку. Не то, что в моей голове, где что-то грохало, жужжало и гудело, как гигантский улей в механосборочном цеху. Один из листочков, тот, что лежал ближе всего, оказался приказом. Отбитым на машинке — я такие в музеях видел. Затёртая по краям и в местах сгибов бумага была будто золой кое-где посыпана. Видимо, через копирку набивали. Господи, а это-то я откуда помню? Но буквы, игнорируя растерянность мозга, сложились в слова вполне уверенно:
«Командиру медико-санитарного батальона 192-й ГСД. К исполнению — начальнику санслужбы 449-го ГСП военврачу 3-го ранга Загорскому П. С. Развернуть полковой медицинский пункт 449-го ГСП в селе Перегоновка Тальновского района Кировоградской области, в здании сельской школы, к 18:00 15 августа 1941 года. Быть готовым к приёму раненых из всех частей дивизии и приданных частей корпуса, поступающих в район Перегоновки. Командир дивизии — полковник Степанов. Начальник санслужбы дивизии — военврач 2-го ранга…» И приписка карандашом: «Фельдшеру Смирнову А. И. и сержанту Николину И. Н. поступить в распоряжение Загорского П. С.» с чьей-то размашистой, но незнакомой подписью
Подпись военврача была размыта. Печать — нет. Печать была самая настоящая — маленький круглый оттиск, с серпом и молотом, с номером дивизии, с тем характерным расплывом по краю, который бывает у штампов, шлёпнутых в спешке и без особого нажима. По таким штемпелям, я знал, можно было учить историю не хуже, чем по учебникам, знающим людям они говорили многое. Печати не врали. И глаза мне, кажется, тоже. Но верить в то, что вокруг — август сорок первого как-то не выходило.
Отлично. Просто замечательно. Я, старший радист и, вероятно, военфельдшер двигались лесополосой согласно приказа в какую-то Перегоновку. Но всё пошло не так. Совершенно не так всё пошло, отвратительно, прямо скажем. Поэтому Смирнов А. И. приказа не исполнит точно, и у Горелик Светланы Павловны есть шансы до Перегоновки не добраться.
Убирая лист бумаги обратно, заметил, что руки подрагивали. И это было вполне объяснимо. А вот то, что на тыльной стороне правой кисти не было привычного глянцевого шрама от старого ожога, объяснимо не было. Незнакомые родинки на другой руке тоже вызывали вопросы. Ответов на которые не было. Я потряс головой. Ладно, допустим. Раз логичнее и объяснимее приказа у нас ничего нет, то будем следовать тому, что есть. Но для начала надо разобраться с трофеями. Может, к тому времени прояснится в голове и перестанет жужжать.
— Мама… — прошептала старший радист Светлана Павловна. Девятнадцати лет от роду. Лежавшая без сознания в лесу, со жгутом и железкой в ноге. Где-то, где рядом, вероятно, была какая-то Перегоновка, а вокруг — август сорок первого.
Глава 2
Будем жить
— Мамы нет, милая моя, — шёпот вырвался сам собой. Она меня вряд ли слышала, да и говорил я, скорее, сам себе. — Ничего даже близко похожего на маму тут нет. На «оп твою мать» — пожалуйста, а вот на маму — совсем ничего.
Девушка сморщилась от боли, дотянувшейся до её восприятия как-то в обход того, что она лежала без сознания. Бывает, в палатках стонут раненые, которым чувствовать боль не положено — загрузка обезболом, кровопотеря, сопор, близкий к коме. Но они стонут, монотонно, глухо, страшно по первому времени. Потом привыкаешь. Но то военные, бойцы, мужики. К выражению муки на таких лицах, как у Светланы, я не привык. Хрупкая, светловолосая, как одуванчик, очки ещё эти с треснутым стёклышком. Таким в парке гулять, на лодке кататься, в библиотеке сидеть, таким на войне делать нечего. Потому что их жальче других.
К немцу шёл медленно, как ходят к покойникам патологоанатомы: не из уважения или страха, а потому что бежать уже некуда и незачем. Серая фигура лежала в трёх метрах, неудобно подломив одну ногу под себя.
— Фриц, во бист ду? — заорал кто-то, кажется, совсем рядом. И скорость передвижения моя здорово возросла.
Сколько их тут? Взвод? Отделение? С «Наганом», у которого неполный барабан, я много не навоюю.
Автомат — МР-38 или МР-40, я в них не разбирался сроду, Шмайсер и Шмайсер — валялся рядом с немцем, уйдя в траву наполовину. Я подобрал его, отряхнул и повесил себе на грудь — оружие в лесу, где только что в меня стреляли, штука явно нелишняя. Даже если то, как стреляют из него, я последний раз видел в кино. Отщёлкнул магазин — пусто. Но на трупе были подсумки с запасными, и это с его стороны было очень мило. Вблизи он оказался крепким, высоким, лет тридцати пяти, может, ближе к сорока. Лицо вытянутое, нос с горбинкой, на щеке не успевший зажить порез от бритвы. Брился, значит, утром. Надеялся на что-то. Думал о завтраке, о том, что напишет своей фрау домой. Теперь не напишет.
— В жизни всегда место подвигу есть, — прошептал я ему вслух, потому что говорить было больше не с кем, а собственный голос хоть немного приводил в чувство. И подтверждал, что это не сон — во сне голосов, тем более шёпотом, не бывает. — Нету подвига — нехрен лезть. Сидел бы дома, Фриц, я бы тебя и пальцем не тронул.
По телу работал методично, как по операционному полю. Сначала шевроны — заплатки тёмно-зелёного сукна с какими-то значками. Не разглядывая, сунул в карман гимнастёрки, разберусь позже. Или передам тому, кому по службе положено разбираться. Личный жетон-овал на цепочке, на нём цифры и буквы — туда же. Документы из нагрудного: солдатская книжка, бумажки, фотография — женщина и двое детей, девочка лет восьми и мальчик помладше. На обороте надпись чернильным карандашом: «Erna, Heinz, Lotta, Sommer 1939».
Я подержал фотографию секунду и убрал во внутренний карман гимнастёрки вместе со всем остальным. Тоже разберутся. Угрызений совести и моральных дилемм не возникало, хотя до этого убивать живых людей из «Нагана» я не пробовал. Но была твёрдая уверенность в том, что грызться и убиваться должны те, кто этого рыжего сюда прислал. Меня же гораздо больше интересовал его ранец. Не армейский пехотинский, а именно медицинский, с белым кругом и красным крестом на крышке. Значит, сволочь была не простая, а профильная, коллега, санитар или санитарный унтер. Тем хуже для него. Тем лучше для меня.
Отстегнув ремни, откинул крышку. И впервые испытал что-то похожее на тёплое чувство.
Перевязочные пакеты — двенадцать штук, в вощёной бумаге, аккуратные, как пирожные-эклеры в кондитерской. Жгут резиновый — настоящий, упругий, не то солдатское издевательство, что мне приходилось накладывать пять минут назад из чьего-то ремня. Ножницы, Купера, между прочим, новые. Пинцеты, анатомический и хирургический. Ампулы в металлическом пенале — тетанус, обезбол, что-то ещё, написано мелко, но как-то умудрился прочитать. Шприцы в футляре. Иглы в отдельной коробочке, шёлк в запаянных ампулах. И перчатки. Резиновые. Две пары.
Перчаток мне сейчас не хватало больше всего на свете. Я до этой самой секунды и не задумывался, насколько мне их не хватало, а вот найдя — обрадовался, как родным.
Флага со свастикой, сверхсекретных карт Вермахта и серебряных немецких марок я в ранце не нашёл. И не искал — не мой профиль. Мой — то, что лечит. Или убивает, тут уж как пойдёт. На дне лежала кобура хорошей кожи, черного цвета. Отстегнув клапан, я обнаружил в ней небольшой Маузер. Пистолетик я прибрал тоже, и магазины запасные, и к нему, и для автомата. Мне теперь нужнее, а ему совершенно точно не жалко. Жалость — высшая нервная деятельность, не каждому доступная. Особенно тем, кому пуля из револьвера перебила спинной мозг. Снял ремень с пряжкой «Gott mit uns». Господь, видимо, был в этой истории на чьей-то другой стороне. И слава Ему.
Где-то в районе грудины у меня сделалось холодно и отчётливо нехорошо. Знакомое ощущение, такое бывает, когда на КТ вдруг видишь то, чего видеть очень не хотел. Сначала холодно, потом приходит спокойствие, а потом можно приступать к работе. У меня ровно сейчас была фаза «холодно». Спокойствие догонит, а работа уже была. И лето сорок первого года. Самое начало войны, невероятные потери и в технике, и в живой силе. Сухие слова «живая сила» меня, как врача, всегда злили. Ведь за каждой каплей этой силы — родители, дети, жёны. Каждая капля — это чья-то жизнь. И в эти летние дни жизни русских людей таяли, исчезали, пропадали тысячами, десятками тысяч, под пулями, снарядами, бомбами фашистов. А впереди — оборона Москвы, где погиб мой дед, Сталинград, Курск, блокада Ленинграда, где умерла от голода тётя Катя.
— Ну ладно, — негромко сказал я вслух. — Допустим. Хотя, нет. Лучше не допустим.
И вернулся к раненой. Память памятью, а работа работой. И моя — не та, которую можно откладывать.
Артерия держалась, зажим стоял корректно. Девушка больше не моргала в небо, а смотрела на меня очень внимательными серыми глазами. Шок отступал. Она ещё не говорила, но слушать и даже понимать явно уже начинала.
— Сейчас наложу повязку, — сказал я ровно, как любому пациенту. — Зажим оставляю — не пугайтесь, это нормально. Сейчас дождёмся, пока эти пройдут мимо, а потом понесём вас к нашим. Будет неприятно, но, наверное, недолго. Придётся потерпеть. А пока я оттащу вас вон к тем кустам — а то мы тут слишком заметно загораем.