Олег Дмитриев – Петля (страница 43)
— С юмором старушка была, — хмыкнул Петя.
— С её-то историей только юмором и спасаться. Она, говорили, в тридцатых годах из Петрограда в Москву перебралась, чуть ли не в Кремле служила, — привычно понизив голос, поведал папа. А я прикрыл глаза и потёр лоб. А потом затылок. И виски тоже. Так и не поняв, что же болело сильнее.
— А не осталось от неё, помимо завещания, какой памятки? Открытки там, письмеца? — очень хотелось получить на этот вопрос твёрдый отрицательный ответ, извиниться и пойти в душ и спать. Невероятно хотелось. Но, как бывает…
— Ой, Петь! А помнишь, мы в хлебнице листок нашли? Ты ещё его выбрасывать не велел, в сейф прибрал. Не пропал он, интересно? Тридцать пять лет минуло, как-никак, — вдруг воскликнула мама. Душ, говоря образно, накрылся медным тазом.
— А и верно! С тех пор и не вспоминали, Лен, как тебе он на ум-то пришёл? Пойду, гляну, — папа поднялся и ушёл в кладовку, где стоял древний несгораемый шкаф, списанный с фабрики чёрт знает когда, и он же, наверное, знает, зачем принесённый папой домой.
— Вот, ты смотри, точно, он! Ну смотри, Миш, вот тебе памятка от прабабушки.
В старой ученической папке, красной, из вздувшегося картона, с бязевыми тесёмками, нашёлся обычный листок в клетку, вырванный из школьной тетрадки. Явно наспех. Хотя антураж квартиры и репутация бабки намекали на то, что внимательность и дотошность у неё были как бы не лучше наших, Петелинских.
На листке были выведены строки. Я глянул мельком и вздрогнул, остановившись на самой последней, как на кирпичную стену налетев. Потому что там внизу стоял автограф. Виденный мной сегодня. Тот самый, который я рассматривал трижды. Запомненный в деталях. Написанный совершенно точно той же самой рукой, и вернее всего той же самой перьевой ручкой с чёрными чернилами или тушью.
А рядом — дата. День смерти загадочной прабабки. Выведенный той же рукой и тем же цветом.
Глава 23
Ребус Мебиуса
'Здравствуй, дитятко!
Пишу тебе, Леночка, как Василиса Премудрая писала бы своей кровинушке — не словами прямыми, а узорами потаёнными. Чует моё сердце: грядут времена лихие, когда брат на брата пойдёт, а золотой телец станет идолом для многих. Налетит вот-вот на Русь-матушку вихрь чёрный, многие в нём сгинут, погнавшись за златом заморским. Помни, внученька: не всё то золото, что блестит, но и не всякий холод — пустой.
Будут закрывать и продавать заводы и фабрики, даже самые крепкие и ладные, вроде столичных, какие делают машины важные и нужные для каждого дома. Ты, внучка, нос-то по ветру держи, а старое не бросай, столичных гостей не гони со двора, не меняй на чужеземцев. Бывает, что у гостя, который давно родным стал, дно двойное, как душа человечья. А в ней, в душе-то, может быть худое спрятано, а может и добро таиться.
А пуще всего береги избу нашу деревенскую: печь-матушку не рушь, чайничек медный худой не выбрасывай — он слёзы льёт не от старости, а от тайны своей. В сенях травы висят — то не просто зелье, то память рода нашего, береги их как зеницу ока. Когда совсем туго станет — а станет, уж поверь бабке своей — вспоминай сказки про Емелю да былины про Муромца Илью. Живи, родная, с Богом, и детям своим передай: корни наши глубже, чем кажется, и сила в них несметная.
Твоя баба Дуня.'
Я перечитал ровные строчки трижды. Потом вздохнул — и перечитал в четвёртый раз. И отложил листочек в сторону. А руки положил на стол, потому что они ходили ходуном.
Вот тебе и письмецо из хлебницы. И тебе про кошмар девяностых, и про чужеземное золото. И про печь, чайник и тра́вы. И совет, как станет совсем туго — лечь на печку. Вот это бабушка написала внученьке эсэмэсочку. Неровный край листа говорил о том, что времени лишнего у Авдотьи Романовны не было. В те годы народ к письмам подходил основательно: подготовиться, продумать содержание, разложить лист под лампой и выводить буквы, одну за другой, ровно и неспешно, улыбаясь, представляя, как будет читать эти строки адресат. Сейчас такого не было почти нигде. Письма, обычные, бумажные, писали, кажется, только в тюрьмы и в армию.
И при явно ограниченном времени бабка умудрилась указать и про дом, и про дырявый чайник. Видимо, прав я был, когда думал, что «травил» он не просто так, от старости, а с какой-то конкретной целью, и в механике погружения в прошлое играл какую-то роль. Судя по прямому упоминанию — важную. А вот про печь не думал, и, судя по тексту, зря. Наверное, внутри белой махины тоже было что-то важное и нужное для путешествия во времени. О том, как это работало, я представления ни малейшего, конечно, не имел. Но вот что-то ещё цеплялось за память. Что-то, о чём прабабка упомянула во первых строках письма. Столичный гость? Машина важная с двойным дном, где хранится добро?
— Петь. Прочитай вслух, — кивнул я сыну на листок. У него руки не дрожали.
— Что думаешь? — спросил хрипловато, голосом «старого» Михи Петли, когда он закончил чтение.
— Ребус? — вскинул брови сын.
— Молоток.
— Причём тут молоток? — удивился Петька.
— Так раньше говорили, Петюнь. «Молодец» это значит, — мягко объяснила мама. Переводя глаза с одного Петелина на другого.
— Решаем ребус. Кто какие заводы помнит того времени? — я, кажется, решил загадку старухи. Но хотел проверить.
— АЗЛК. Рубин. Салют, и другие военные и «Средмашевские», но про них вряд ли скажешь: «Для каждого дома», — папа что в картах, что в остальном, ничего не упускал, запоминал детали. — Лихачёвский? ЗиЛ?
И мы всей семьёй с очень разными выражениями на лицах повернулись к холодильнику. А он, будто смутившись, заурчал вдруг особенно гулко.
— Для каждого дома, — повторил папа, чуть прищурившись, будто гипнотизируя хладоагрегат. — Столичный гость. Не всякий холод пустой.
— Сходится. Двойное дно? Тайник? — точно с таким же выражением продолжил Петька. Он смотрел на холодильник так, будто в одной руке держал монтировку, а в другой — газовый резак. Белый столичный гость, вероятно, не пустой внутри, крупно задрожал.
— А как она… Ну, снизу-то, баба Дуня как? Он же тяжёлый, — недоверчиво спросила мама. Но на давно родного гостя смотрела тоже с подозрением.
— Кот помог. Не это сейчас важно, Лен. Ну-ка, тащи вёдра с балкона, Петь. Лена, доставай кастрюли. И пакеты полиэтиленовые, — скомандовал отец. Он всегда почему-то называл пакеты полиэтиленовыми, а не пластиковыми, а бутылки вообще капроновыми.
Разобрали-разгрузили столичного гостя оперативно. Запасы из морозилки Петя унёс на балкон, обернув стёганым одеялом. Туда же ушла часть продуктов, которые не побоялись бы небольшого минуса за окном, сортировкой мама руководила, по-хозяйски. Зайди сейчас на кухню посторонние — у нас явно появились бы проблемы. Четверо Петелиных, пристально смотрящих в белоснежное, сиявшее тусклым электрическим светом, нутро холодильника — картина довольно тревожная. Почти как в радиоприёмник вглядываться или просто в ковёр.
— Пустой, — прервал молчание сын.
— Логично, — согласился саркастически я.
— Кантуем, — предложил папа, не нарушая семейной лаконичности.
Мы выдвинули его из ниши и уложили на заботливо подстеленное мамой одеяло. Она стояла рядом, прижимая к груди пожелтевшую книжечку с синей обложкой и портретом павшего набок героя — инструкцию от холодильника. И, судя по лицу, снова не знала, за кого сильнее переживать: за него, за нас или за себя.
— Сядь, Лен, не маячь, — не оборачиваясь велел папа. И она дисциплинированно опустилась на стул, не выпуская из рук паспорт изделия. Лежавшего на боку старой кухни, занявшего её почти полностью.
— Ломаем? — азартно предложил Петька.
— Зачем? Думаешь, баба Дуня заварила в нём царские червонцы автогеном? — удивился я.
— Всё вам, молодым, ломать, — недовольно проговорил отец. И начал ощупывать стенки с задумчивым видом, напоминая ветеринара, обследовавшего беременную корову.
— Дно, — напомнила мама. — Двойное дно.
Мы, едва головами не стукаясь, посмотрели на холодильник вовсе уж с неожиданной стороны. Картина стала выглядеть ещё тревожнее. Но там был только ожидаемый мотор или компрессор — я в анатомии бытовых приборов разбирался слабо. А вот наблюдательность имел фамильную. И взгляд зацепился за глубокие вмятины, вдавленные за десятилетия в паркетных досках ножками холодильника. А я постучал, как в кино про кладоискателей, там, где он стоял. И рядом. И брови всех Петелиных взлетели наверх. Звук был разный.
— Скажешь «ломаем» — выгоню с кухни, — пообещал я сыну, который вздрогнул. Видимо, как раз собирался предложить.
Дощечки вынимали так, будто под ними должен был лежать не тайник Авдотьи Романовны, а противотанковая мина. Бережно извлечённые, они ложились ближе к батарее под окном, повторяя тот же порядок, в каком были вынуты. Получалась не «ёлочка», а «зигзаг» или «волна» — снимали три «пролёта». Под ними по краю обнаружился неровный край бетонной плиты. А посередине — участок примерно сорок на сорок сантиметров, укрытый брезентом. Под брезентом — какая-то мешковина. А под ней — лиловая ткань, наводившая на мысль о церковной парче. И, почему-то, об отпевании и поминках. Мама, по крайней мере, перекрестилась, увидев её.
На освобождённый от посуды стол укладывали свёртки и футляры-пеналы, часть из которых была деревянной, а часть — обшита бархатом, синим или красным. На некоторых виднелись какие-то клейма или логотипы, отмеченные мной по привычке, но совершенно точно незнакомые. Последним извлекли с самого дна стопку чего-то, не то досок, не то книг, обмотанную плотно в несколько слоёв ткани и перетянутую толстым шнуром.