Олег Быстров – Русская фантастика 2017. Том 2 (страница 74)
И вот, намыливаюсь я уже сие паскудное занятие прервать и немного пошалить – скажем, пробраться на кухню спереть что-нибудь более удобоваримое, чем недавняя кормежка, как на галерее возникает небесное видение.
Возникает, значит, и начинает слушать, а лицо такое мечтательное-мечтательное, глаза серые поволокой туманной подернуты. Будучи не последней сволочью, а по меньшей мере предпоследней, мужественно игнорирую бурчание измученного пуза и продолжаю терзать струны.
Миновало столько времени, сколько требуется набожному человеку, чтобы исполнить небольшую епитимью, – ну, скажем, за убийство. А что, с людьми, в том числе набожными, очень даже часто случается.
Надоедает мне это до чертиков, играть прекращаю.
– Пожалуйста, еще!.. – одним выдохом не просит – стонет Лаура.
Куда только ледок из голоса делся? Руки сложены молитвенно, на меня смотрит так, что отказать никак нельзя.
И вся эта трогательная сцена – на стенке крепостной, с видом на скотный двор и сортир, среди бела дня. Форменный балаган, а я в нем за шута.
Ну, раз уж играть, то и петь, а то совсем скучно. Подумав, таглиты из репертуара вычеркнул: не дошло у нас с ней дело до таглитов, не обо мне думать будет.
Спел: о служении Прекрасной Даме и сюзерену; разбавил шуточными, пикантными, что у франков подслушал да перевел; о любви – возвышенной и чистой – заливался соловьем.
Дама тает, глотка пересохла, пальцы на грифе даже не горят уже – не чувствую их, пальцев.
Ну, думаю, теперь можно и про крусаду выдать. Рыцарь уходит в поход во имя Христово, Прекрасная Дама ждет на башне, стоять, стене, срифмуем по ходу дела, не зная, дождется или нет, долг и любовь конфликтуют, но победит, конечно, любовь – и долг в долгу не останется, тоже победит, как иначе?
Вот и выйдет sapienti sat, как говаривали латиняне.
Только начинаю – девица в слезы. Я лютню отбрасываю и к ней – подаю платок, сам не понимаю ничего, но чую носом – так от стихов не плачут, даже от самых паршивых, даже в моем исполнении.
– Прошу, – говорю, пытаясь срочно припомнить правила куртуазии, – простить вашего слугу. Если я могу…
А она ко мне личико поднимает, слезинки искрами блестят, и говорит:
– Увы, не можете. И никто не может. Друг мой, ведь вы мне истинный друг, господин фон Уйлен, так что позвольте звать вас так…
– Тиль. Для вас я Тиль – всегда и везде.
– Тиль фон Уйлен… Забавно. Не обратила внимания. Почти что Тиль Уйленшпигель из сказки, – улыбнулась тут она.
– Вот видите, как хорошо! – ухмыляюсь в ответ как дурак. – Вот вы и не плачете, вот вы снова смеетесь.
– Так вот, Тиль, – сообщает она с той же улыбкой, а глаза грустные, что кот священника в Страстную субботу, – дело не в песне. Пойте, пойте ради Бога и ради меня, развейте здешнюю тоску хоть немного. Что до слез… Если бы тут были не вы, чего я не пожелала бы за все сокровища мира, а ваш именитый тезка, даже прославленный его ум не в силах был бы выручить меня.
– Не недооценивайте силы поэзии. Давайте вместе подумаем – глядишь, рыцарский сын окажется не глупее крестьянского, дело и сладит.
– Тут нечего исправлять или ладить, и это самое страшное. Вы друг мой и поэт и оттого вдвойне поймете меня – потому я изливаю душу вам, а не священнику. Видите ли, я предназначена. Помолвлена.
– Он, вне всякого сомнения, богат и высокороден, при этом свиреп, глуп, уродлив и не люб вам?
– Хуже. Он полон христианского смирения, остроумен, красив, – говорит она с мечтательной улыбкой. – Я его люблю больше жизни. Его портрет в медальоне на моей груди – навсегда. Впрочем, он действительно богат и принадлежит к достойному роду, с этим вы угадали.
Слушаю я ее, слушаю – и тут уже мои глаза начинают приобретать прискорбное сходство с гляделками вышеупомянутого животного, взирающего на приготовления к завтрашнему празднику в тоске и печали, потому как не про него скатерка стелется.
– Но если так… В чем же причина скорби, госпожа моя?
– Вы помните, какую песню пели, когда я заплакала? Вычеркните слова про крестовый поход – и вы расскажете мою историю. Долг воина священен. Мы ждали вестей о его возвращении месяц назад. Две недели… Теперь жду лишь я. Дороги войны столь же опасны, сколь поле боя, – это известно даже слабой женщине. Если он не вернется – не знаю, что сделаю. Что же вы молчите, почему хмуритесь, Тиль? Вам это не идет. Ваше сердце – золотое, если простая история столь тронула вас. Завтра будет завтра. Не будем о том. Закончите же лит, умоляю. Дождалась ли она его? Если дождалась – и у меня появится надежда.
Конечно, дождалась. Я не мастер импровизации, в оригинале концовка была кислой, как недельный суп с капустой, но в этот раз – пришлось превзойти самого себя.
Сыграл еще несколько песен.
Когда же меня отпустили – спустился во двор. Долго бился лбом о нужник, кляня себя последними словами.
Я не мог, не имел права рушить это чувство. Нет, я плохой христианин. Были у меня соперники живые и мертвые, часть из них защищали священные узы брака – и никогда не мучили меня угрызения совести, потому что любовь – священна.
Но именно по этой причине было бы последним скотством играть краплеными в этот раз. Более того – в этот конкретный момент «играть» вообще недопустимое свинство.
Не по отношению к безвестному сопернику, чтоб он там сгинул, а по отношению к девушке – чувственной, несчастной, в чем-то смешной.
В общем, смылся из замка в деревенский трактир и надрался. Вышел оттуда уже под вечер, походкой слегка зигзагообразной, но твердости не потерявшей – несмотря на норовивший то и дело подставить ножку меч, носить коий я не слишком привык.
Как она говорила? Завтра будет завтра.
Либо он не вернется – и когда грусть пройдет, друг Тиль не замедлит предпринять шаги. Либо вернется – и тогда рыцарь Тиль сойдется в честной схватке, что ведут не на мечах, пусть шансы помянутого Тиля и ничтожны.
Платок, хранивший искорки ее слез, соль крови и дуновение смеха, полетел в канаву. Не так обращаются со святынями. Но если святыня искушает тебя – лучше выбросить ее в грязь.
Выкинул – и будто с плеч гора свалилась. Вспомнил, что в отведенной мне комнатушке – небольшой кордегардии на верхнем этаже донжона, у самого входа в покои девицы – припрятана бутыль отменного пивка. Самое то, чтобы закончить вечер.
Шаг мой ускорился, а на морде засияла улыбка самого разухабистого толка.
Захожу в, не побоюсь этого слова, дом родной и первым делом вижу содом, гоморру, попрание и поругание.
Извольте заметить, цверг – опять выросший и из бутылки слинявший – сидит у стола и что-то серебряное молоточком обстукивает. Наверняка пакость замыслил, подлец.
Это ладно. К этому привык.
Но то, что на тюфяке – моем! – сидит пренаглейшего вида белка, скалясь во все бесчисленные резцы, и жрет, подлая, мое же заветное пивко – уж это, вы извините, ни в какие ворота не пролезет. Даже в новые, на которые баран пялится примерно так же, как я на этот разврат.
– Пожаловал наконец-то, – цверг ворчит. – Знакомься, это Ра-та-та-та-тоск!
– Рататоск?.. – выдавил из себя еле-еле.
– Нет. Ра-та-та-та-тоск! И с восклицанием – это важно. Сработаетесь. Он, знаешь, посредник. Мысль в эмпириях витает, а зубастик – он от нее к пошлому мирозданию шасть!.. Ладно, праздновать закончил, громила? Скалозуб, слиняй-кась отсюда, крыса бешеная. У нас тут с дылдой серьезный антирес намечается.
Грызун поднялся с тюфяка, поклонился мне, подмигнул – и исчез. Я так и сел. Рукой к бутылке потянулся – а она пуста. Все, гад, выжрал, ни капли не оставил.
Тут смотрю – а на полу платок валяется. Грязный, как из канавы, в сторону отброшенный.
– Знал я, – цверг фырчит, – с тобой проблемы будут. Нежен больно. Вот бельчонка и позвал, чтоб по канавам да сортирам приглядел. Дальше сам вызывать будешь.
– Послушай, Пак, – говорю я тут, – я тебе, конечно, очень благодарен, но ковать ничего не надо. Передумал. Я тебе благодарен, не скрою, но вот это – не надо.
– Искусника обидеть хочешь?! Мастера от заказов посредине не отказываются. Разве ж то затея, если до конца не довести?
– Не по-божески. Будешь настаивать – сейчас же из замка уеду. Улавливаешь?
Тут глаза цверга сверкнули.
– Знал. Знал, ибо всегда так бывает. На то упряжь и ковал. Был ты, Тиль, вольной птахой, только птахе ли с воплощенной мыслью тягаться? – Он отвернулся от стола ко мне и показал мне пару шпор. – А ну протрезвел, лентяй, и пошел петь серенаду! О чужих ушах я позабочусь…
Вновь, как по дороге в замок, помутилось зрение. Помню смутно: лестницу, и двор, и лютню, и сон, сковавший замок, – от бдящих в покоях госпожи служанок до самого барона.
Помню открывшееся окно, помню, как прокричал, что люблю… Помню объятия и извивающиеся тела, ставшие нелепым зверем о двух спинах.
Помню утро – проснулся позже Прекрасной Дамы и увидел, как та с каким-то ужасом, непониманием глядит на портрет в медальоне.
Помню ее слова: «Кортеж на дороге. Его герб». Помню, как охнула сунувшаяся в дверь служанка, как понял: бежать, позорно бежать.
Лучше бы – не помнил.
Нос Дитриха сходен размером, формой и цветом со спелой брюквой. В голове Дитриха – дурацкие понятия о чести, вере и политике, устаревшие три столетия назад. В могучей груди Дитриха – горячее сердце настоящего тевтона, не знающее сомнений и жалости, но способное истекать слюной вперемешку со слезами и кровью при виде толстолапого щена.