Олег Ауров – Город и рыцарство феодальной Кастилии: Сепульведа и Куэльяр в XIII — середине XIV века (страница 53)
Действительно, в других случаях он гораздо более красноречив, тогда как Григорий и Псевдо-Фредегар, наоборот, оказываются намного лаконичнее. Речь идет о событиях похода 589 г., который, видимо, должен был стать реваншем за поражение двухлетней давности[797]. Здесь присутствуют все действующие лица событий как с франкской (король Гунтрамн и герцог Бозон), так и с готской стороны. Рассказ Иоанна превращается в восторженный панегирик Клавдию, дуксу Лузитании[798], который стоял во главе вестготского войска и разбил новых «мадианитян» — франков, подобно библейскому Гедеону (Иероваалу), сыну Иоасову (Суд. 7–8).
Заметим, что Иоанн вовсе не был склонен злоупотреблять библейскими метафорами, а потому уподобление франков злейшим врагам библейского Израиля — мадианитянам — следует рассматривать как сознательное указание на глубокую неприязнь к запиренейским соседям. Впрочем, по степени этой неприязни он все равно уступает другому автору — Юлиану Толедскому (ранее 640–689/690). Его свидетельства тем более важны, что они относятся к периоду, когда Псевдо-Фредегар, ранее столь аккуратно (пусть и лапидарно) сообщавший об испанских событиях, уже потерял к ним интерес. Это, как оказывается, вовсе не означало свертывания взаимоотношений между франками и вестготами. Наоборот, данные «Истории короля Вамбы» Юлиана Толедского наглядно показывают, что, хотя в условиях глубокого кризиса меровингской государственности периода середины — второй половины VII в. ранее активные связи между королевскими дворами постепенно ушли в прошлое (что, видимо, и объясняет отмеченное молчание Псевдо-Фредегара), отношения на франкско-испанской границе по-прежнему оставались весьма интенсивными.
В центре внимания автора «Истории короля Вамбы»[799] — епископа Юлиана Толедского, последнего из видных представителей интеллектуальной традиции, основы которой заложил Исидор Севильский[800], оказываются события, датируемые приблизительно периодом с сентября 672 по сентябрь 673 г. Он написал историю мятежа дукса Павла, вспыхнувшего в Нарбоннской Галлии в начале правления короля Вамбы (672–680) и перекинувшегося на северо-восточные провинции полуострова. Занимавший толедскую кафедру в 680–690 гг., Юлиан был непосредственным свидетелем и участником событий. Тем больший вес имеют приводимые им данные.
Галлия (в данном случае Нарбоннская Галлия, Септимания) предстает в Юлиановой «Истории…» как «кормилица измены», порождающая неверность в своем чреве. Враждебность историка к ненавистной ему области была столь велика, что он не посчитал нужным ограничиться гневной антигалльской филиппикой в тексте «Истории…», хотя, казалось бы, и ее было бы более чем достаточно. Ведь Септимания обвиняется там во всех смертных грехах, в том числе («что еще хуже» — «quod peius his omnibus est»!) и в потакании «дому разврата — злословящим иудеям» (есть версия, что Юлиан был евреем по рождению, и это, вероятно, объясняет глубину его неприязни к прежним единоверцам)[801]. Однако историк посчитал нужным еще и присовокупить к основному тексту в качестве специального приложения риторический опус антигалльского содержания, о котором говорит его название — «Инвектива скромного историка против вероломства Галлии»[802].
В этом контексте совсем не случайным выглядит тот факт, что сподвижник только что вступившего на престол короля Вамбы дукс Павел, посланный для подавления мятежа, который начался в Септимании, вскоре попал под влияние мятежников — «обратился в Савла»[803], говоря образным языком Юлиана. Корни же мятежа уходят в соседние с Септиманией франкские области. Так, первым из мятежников называется Гумильд, епископ пограничного Монпелье, а незаконно свергнутого им с нимской кафедры епископа Агрегия, не пожелавшего поддержать заговор, передают «в пределы Франкии, в руки франков» («in Franciae finibus Francorum manibus»[804]).
Поэтому не вызывает удивления та немедленная поддержка, которая была оказана мятежникам со стороны тех же франков, наряду с басками явившихся на помощь Павлу в мятежную Галлию[805]. При описании военных действий неоднократно упоминается об участии выходцев из меровингских королевств в походах и сражениях[806]. После победы «благочестивого правителя» Вамбы в плен к нему наряду с другими мятежниками попадали и воины-франки, в том числе и немало знатных людей; показательно, что король в соответствии с Юлиановым идеалом монарха относился к пленным великодушно и большинство их отпустил домой без выкупа уже на десятый день после пленения[807]. Однако это великодушие не отменяет главной мысли Юлиана: франки — это злейшие и опаснейшие враги готов. Именно поэтому Вамба, в интерпретации Юлиана, который вкладывает в его уста возвышенный монолог, произнесенный на военном совете, именно франков воспринимает как своих подлинных, а не мнимых врагов. Король (как мы видели выше, скорее из воодушевления, чем следуя исторической правде) убеждает колеблющихся соратников, что готы всегда были сильнее франков и что они одержат над ними вверх и ныне[808].
Ангажированный характер «Истории короля Вамбы» хорошо известен и в должной мере исследован. Рассказ о мятеже Павла был для писателя лишь формой, позволявшей создать идеологически безупречный образ идеального монарха, наделенного многими чертами христианского святого[809]. Естественно, те же цели автор преследовал и при описании франков, которые под его пером превратились в злобных варваров[810]. Однако это не подвергает сомнению ни сам факт активного участия франков в мятеже, ни ординарный характер подобного рода вмешательства во внутренние дела соседа, ни, наконец, наличие прочного франкского влияния в Нарбоннской Галлии-Септимании, а возможно, и в прилегавших к ней землях Тарраконской провинции.
Именно последнее явление, фиксируемое как во франкских, так и в испанских текстах, созданных в первые два столетия Средневековья, и является для меня наиболее важным. Эти очевидные тесные связи между готским и меровингским мирами дают основание для поиска аналога франкского аллода-
Дать ответ на вопрос о том, в какой мере слово «hereditas» в интересующем меня значении было известно испанским писателям вестготского времени, непросто. Так, несмотря на частые упоминания этого термина в кодификации королевских законов — «Вестготской правде» (или, точнее, «Книге приговоров»), где он встречается около 80 раз[811], почти всегда подразумеваемые им правовые реалии не имеют ничего общего с «наследственным владением», а обозначают лишь наследство в классическом римско-правовом смысле. Более того, как минимум, два закона, один из которых относится к числу «древних» («antiquae»), а другой был издан королем Хиндасвинтом (641–652), противоречат известной норме Lex Sal. 59.6, предоставляя женщине всю полноту наследственных прав[812]. Правда, остается неясным, для чего понадобилось издание Хиндасвинтом закона, почти аналогичного по содержанию той «antique», которая уже существовала ранее и была издана не менее чем за полвека до него. В данном случае на ум приходит единственный вариант ответа: очевидно, права женщин регулярно оспаривались.
Разумеется, это только гипотеза. Но при ближайшем рассмотрении она выглядит не такой уж безосновательной. И здесь следует обратить внимание на одну из версий другого закона («antiqua») — LI. V.1.2. Он касается церковных имуществ, а вовсе не наследственных прав, а потому в большинстве рукописей слово «hereditas» в его тексте не фигурирует вообще. Есть, однако, одно существенное исключение — версия, названная К. Цеймером R3, так называемый Соdex Holkhamensis 210, который хранится в библиотеке Британского музея и датируется IX–X вв.[813] Вместо «hutilitatibus» писец использовал здесь слово «hereditatibus», отнеся его к характеристике церковных владений[814]. Разумеется, это ошибка, но, как будет показано ниже, отнюдь не случайная.
При всей высочайшей степени романизации права вестготской Испании именно в церковных текстах, пусть и нечасто, впервые проявляется то значение «hereditas»-«nahalah», которое зафиксировано выше для франкской Галлии. Об этом свидетельствуют разные источники, и прежде всего надписи на таком предельно демократичном материале, каковыми являлись сланцевые таблички. Одна из них датируется VII в., а вторая рубежом VI–VII вв. Оба текста происходят из района Саламанки и, скорее всего, представляют собой школьные упражнения (хотя в первом случае возможны и другие цели создания надписи)[815]. И в обоих случаях интересующее меня слово встречается в цитатах из псалмов, соответственно 15-го[816] и 82-го[817].
Аналогичную картину рисует в своих сочинениях крупнейший церковный писатель своей эпохи Исидор Севильский. Он использует латинское «hereditas» 10 раз. При этом испанский эрудит был, разумеется, прекрасно знаком с изначальным римско-правовым содержанием слова, что проявляется, главным образом, в его «Этимологиях» где среди прочего дается его определение[818]. Одновременно, однако, Исидор использует интересующее меня слово и в церковном значении, причем не только в цитатах из Ветхого Завета[819], но и при отражении собственных мыслей. Один из примеров этого содержится в «Этимологиях», а другой — в трактате «О церковных обязанностях». Они сходны по содержанию: в обоих случаях писатель объясняет значение слова «клирик», возводя его к греческому «kleros» — «земля», «земельная собственность», но и — «удел», «доля». Показательно то, что в обоих случаях это греческое слово переводится на латынь как «hereditas»[820]. Видимо, именно это значение застряло в голове и того раннесредневекового писца, который допустил показательную ошибку в рукописи R3.