Олдос Хаксли – Монашка к завтраку (страница 18)
Роджер устремил на него свой в высшей степени педагогический взгляд и произнес с расстановкой и рассудительно:
– Тогда мне жаль вас. Вот уж не подумал бы, что есть необходимость втолковывать англичанину, что моральная чистота – национальная традиция. В особенности вам, закончившему частную школу.
– А не пойти нам сыграть сотенку на бильярде? – предложил мистер Петертон. – Роджер, ты идешь? А вы – Джордж, Гай?
– Я играю из рук вон плохо, – напористо возражал Гай, – так что лучше уж не пойду.
– И я тоже, – сказал Якобсен.
– Тогда, Марджори, тебе быть четвертой.
Бильярдисты стройными рядами удалились. Гай и Якобсен остались наедине в тягостных думах о пропавшем ужине. Молчание длилось долго. Мужчины сидели и курили; Гай сидел опустошенно и понуро, словно забытый на стуле полупустой мешок, Якобсен – очень прямо и безмятежно.
– Вас что, дураки настолько забавляют, что вы их так спокойно выносите? – вдруг резко спросил Гай.
– Совершенно спокойно.
– Жаль, что у меня такое не получается. У преподобного Роджера есть обыкновение доводить мою кровь до кипения.
– Но он такая добрая душа! – убеждал Якобсен.
– Смею заметить, все равно он – чудовище.
– Вам следовало бы воспринимать его спокойнее. Я положил себе за правило не поддаваться чувствам из-за каких бы то ни было внешних обстоятельств. Я стойко держусь того, о чем пишу, и того, о чем думаю. Истина – это красота, и красота – это истина, ну и так далее. В конечном счете они единственные, чья ценность не знает урона. – Произнося эти слова, Якобсен с улыбкой взирал на молодого человека. «Никаких сомнений, – говорил он себе, – этому мальчику следовало бы заняться бизнесом. Высшее образование для него, уверен – серьезнейшая ошибка!»
– Само собой, они – единственные! – с чувством воскликнул Гай. – Вы можете позволить себе сказать такое, поскольку вам посчастливилось родиться на двадцать лет раньше меня и за пять тысяч миль глубоких вод, пролегших между вами и Европой. Вот я перед вами – призванный посвятить свою жизнь совершенно иному, чем вы посвятили свою, служа истине и красоте, посвятить свою жизнь… а чему? Не очень уверен, но сохраняю трогательную веру, что – благу. А вы уговариваете меня не обращать внимания на внешние обстоятельства. Попробуйте немного пожить во Фландрии и попытаться… – Он разразился тирадой, в которой нашлось место агонии, смерти, крови и разложению.
– Что делать человеку? – заключил Гай безысходно. – Что, черт побери, правильно? Я помышлял потратить свою жизнь на писательский труд и размышления, на стремление создать нечто прекрасное или открыть некую истину. Но не должен ли человек в конце концов, если он остается в живых, отказаться от всего остального и постараться сделать это омерзительное логово мира чуть более пригодным для обитания?
– Вы, как я полагаю, исходите из того, что мир, который позволил втянуть самого себя в это преступное безрассудство, абсолютно безнадежен. Следуйте своим склонностям – или лучше ступайте в банк и заработайте кучу денег.
Гай разразился смехом, пожалуй, чересчур громко.
– Очаровательно, очаровательно! – воскликнул он. – Возвращаясь к нашему прежнему разговору о дураках, откровенно говоря, Якобсен, не могу представить себе причину, побудившую вас проводить время с моим уважаемым старым опекуном. Он милый старик, но надо признать… – Гай повертел рукой.
– Где-то жить надо, – сказал Якобсен. – А вашего опекуна я считаю интереснейшим человеком, с каким только можно быть рядом… Нет, вы только взгляните на эту собачонку! – Маленький пекинес Марджори по кличке Конфуций готовился устроиться на коврике у камина и поспать. Он усердно проделал церемониальный фарс: поскреб когтями пол, явно представляя себе, что готовит уютное гнездышко, чтобы в нем и улечься. Песик делал круг за кругом, старательно и обстоятельно скребя лапами. Затем он улегся, свернулся в клубочек и тут же заснул, едва закрыв глаза.
– Ну разве это не чудо как по-человечески! – восхитился Якобсен.
Гай подумал, что теперь ему понятно, почему Якобсену так нравится жить с мистером Петертоном. Старик был чудо как человечен.
Позже вечером, когда партии в бильярд завершились и мистер Петертон должным образом высказался по поводу такого нарушения хронологической точности, как включение этой игры в «Антония и Клеопатру», Гай с Марджори пошли прогуляться по саду. Взошедшая над деревьями луна омыла фронтон дома чистым бледным светом, который не тревожил покой спящего разноцветья мира. Белый свет и резкие черные тени привносили с собой все изящество григорианской симметрии.
– Взгляни, вот призрак розы. – Марджори притронулась к крупному холодному цветку, который скорее угадывался, нежели виделся красным – бледный двусмысленный лунный румянец. – И… о, это цветы табака пахнут. Разве они не прелесть!
– Мне всегда казалось, что есть нечто очень таинственное в таком вот продвижении аромата сквозь тьму. Кажется, он приходит из какого-то совершенно иного, нематериального мира, населенного бестелесными чувствами, фантомами страстей. Только подумать о духовном воздействии ладана в темной церкви. Чего уж тут удивляться, что люди верят в существование души.
Они шли в молчании. Порой случайно его рука вскользь задевала ее руку. Гая переполняло нестерпимое чувство ожидания – сродни страху. От этого он чувствовал себя почти физически больным.
– Ты помнишь, – внезапно заговорил он, – те летние каникулы в Уэльсе, которые наши семьи провели вместе? Это было, кажется, в девятьсот четвертом или пятом. Мне было десять лет, а тебе восемь или около того.
– Помню, конечно же! – вскрикнула Марджори. – Все помню. Там еще была такая смешная, маленькая, как игрушечная, железная дорога из сланцевых карьеров.
– А помнишь наш золотой прииск? Все те тонны золотистого железняка, которые мы набрали и упрятали в пещере, полностью уверенные, что это самородки? Каким невероятно далеким это кажется!
– А ты придумал чудесный способ, как проверить, настоящее это золото или нет. И все камни прошли твою пробу с блеском – как взаправдашние. Я помню!
– Этот общий секрет и стал началом нашей дружбы, как мне кажется.
– И мне тоже, – кивнула Марджори. – Четырнадцать лет назад… сколько же времени! И ты уже тогда взялся меня образовывать: чего ты мне только не наговорил про добычу золота, например.
– Четырнадцать лет, – раздумчиво повторил Гай, – и завтра я опять ухожу…
– Не говори об этом. Мне так отвратительно, когда тебя нет. – Она искренне позабыла, как восхитительно проводила лето, если не считать недостатка тенниса.
– Мы должны сделать эти часы счастливейшими в нашей жизни. Возможно, мы в последний раз вместе. – Гай взглянул на луну, и внезапно она представилась ему светящейся сферой, погруженной в бесконечность ночи, а вовсе не плоским диском, приставшим совсем-совсем рядом к стене. Это наполнило его бесконечной слабостью: он ощущал себя слишком незначительным, чтобы вообще жить.
– Гай, не надо так говорить, – взмолилась Марджори.
– У нас есть двенадцать часов, – произнес Гай задумчиво, – но это всего лишь время по часам. Можно в один час вложить все свойства вечности, а можно влачить годы и годы, как будто их и не было. Наше бессмертие мы обретаем здесь и сейчас: тут дело в качестве, а не в количестве. Я не стремлюсь к золотым арфам и чему бы то ни было такого же рода. Я знаю: когда я умру, я буду мертв – и не будет никакого после. Если меня убьют, то мое бессмертие будет в твоей памяти. Еще, возможно, кто-нибудь прочтет написанное мною, и я выживу в его сознании, тускло и отрывочно. Зато в твоем сознании я выживу целиком и полностью.
– А я уверена, что мы продолжим жить после смерти. Смерть не может быть концом. – Марджори осознавала, что уже слышала эти слова прежде. Где? Ах да, это же ревностная Эвангелина произносила их на заседании школьного дискуссионного общества.
– Я бы на это не рассчитывал, – слегка усмехнулся в ответ Гай. – А то, чего доброго, еще и сильно разочаруешься, когда умрешь. – Потом он сменил тон. – Я не хочу умирать. Я ненавижу смерть, страшусь ее. Только, наверное, в конце концов меня убьют. Все равно…
Голос его утих. Они ступили в туннель непроницаемой тьмы между кронами двух высоких грабов. «От меня не оставалось ничего, кроме голоса, – мелькнуло у Гая в голове. – А теперь голос умолк – и я исчез». Голос снова возник, низкий, быстрый, однозвучный, слегка задыхающийся:
– Помню, как-то я читал стихотворение одного из старых провансальских трубадуров, где говорилось о том, как в один прекрасный день Бог одарил его высшим счастьем: в ночь, что оставалась до ухода в крестовый поход, ему даровано было держать свою даму в объятьях – всю короткую вечную ночь напролет. Ains que j’aille oltre mer… Когда уходил я за море.
Голос снова умолк. Они стояли у самого зева аллеи, всматриваясь из этой стиснутой грабовыми берегами реки мрака в океан бледного лунного света.
– Какая тут тишь.
Они не говорили, они едва ли дышали. Их пропитало тишиной.
Марджори прервала молчание:
– Гай, ты хочешь меня так же сильно, как это всё? – Всю ту долгую бессловесную минуту она пыталась высказать эти слова, раз за разом повторяла их про себя, жаждала произнести их вслух, но немела – духу не хватало. И вот наконец она их высказала, отчужденно, словно бы через чей-то чужой рот. Она их слышала очень отчетливо и поражалась обыденности тона.