Олдос Хаксли – Эти опавшие листья (страница 32)
Есть одна немецкая гравюра шестнадцатого века, созданная во времена борьбы со схоластикой, изображающая обнаженную тевтонскую красотку, оседлавшую лысого и бородатого мужчину, которым правит уздой, шпорами и подгоняет хлыстом. Немолодой ученый поименован Аристотелем. Однако мне немало отравлял жизнь факт, что Барбаре в такой же степени льстило внимание к себе другого литератора, этого смуглого сирийца с отливающими синевой щетины щеками и с серебряным моноклем. И льстило, пожалуй, даже больше, потому что его стихи часто публиковались в ежемесячных журналах, а мои, к сожалению, пока нет. Но еще больше ей нравилось, как он постоянно представлялся известным поэтом и пускался в рассуждения о неудобствах, какие причиняет личности литературное дарование, как и о преимуществах, даруемых индивидууму обладанием артистическим темпераментом. То, что она – по крайней мере какое-то время – бесспорно, предпочитала сирийцу меня, объяснялось лишь моими более бескорыстными и безнадежными чувствами к ней, чем питал сириец. В тот момент рыжеволосая дама, которой я предпочел «Историю» Бокля, занимала в его сердце больше места. Он к тому же был из славной когорты хладнокровных и опытных любовников, никогда не терявших головы из-за всяких пустяков. Я давал Барбаре ту страсть, на какую не был способен сириец – страсть, которая против моего желания заставляла меня ползать на брюхе у нее в ногах. Ведь многим приятно, когда их боготворят, когда можно распоряжаться человеческой судьбой и причинять боль. Барбара принадлежала к числу подобных существ.
Но в итоге именно сириец пришел мне на смену. В октябре я стал замечать, что друзья и знакомые из Южной Африки, с которыми Барбаре непременно нужно было встречаться за обедами и ужинами, стали прибывать в каких-то угрожающих количествах. А если это были не южноафриканские друзья, то она навещала тетушку Фибе, начавшую упорно настаивать на частых визитах племянницы. Или старого мистера Гобла, водившего дружбу еще с дедом Барбары.
Когда я просил рассказать о подробностях встреч, она отвечала:
– О, это была такая скука! Мы весь вечер предавались семейным воспоминаниям.
Иногда пожимала плечами, улыбалась и отмалчивалась.
– Зачем ты мне лжешь? – спрашивал я.
Но Барбара хранила молчание за все той же загадочной улыбкой.
Бывали вечера, когда я настаивал, что она должна в кои-то веки пренебречь друзьями из Южной Африки и поужинать со мной. Неохотно она соглашалась, зато брала реванш за ужином, мстительно рассказывая мне о том, с какими веселыми мужчинами крутила любовь раньше.
Однажды вечером после того как не подействовали никакие мои уговоры, мольбы, увещевания, и Барбара отправилась ужинать с ночевкой к тете Фибе в Голдерс-Грин, я установил наблюдение за квартирой на Риджент-сквер. Было сыро и холодно. С девяти часов и до полуночи я патрулировал улицу напротив дома, где она жила. Проходя по площади, я стучал наконечником своей трости по прутьям металлической ограды располагавшегося в центре нее сквера. Этот треск гармонировал с моими мыслями. С набрякших сыростью веток деревьев порой срывались на меня крупные капли дождевой воды. В тот вечер я отмахал не менее двенадцати миль.
За три часа мне удалось обдумать многое. Вспомнился всполох костра и юное лицо, сиявшее в темноте. Я размышлял о своей детской влюбленности и о том, как увидел это лицо снова, как оно вдохновило уже совсем другую любовь в зрелом мужчине. Думал о поцелуях, ласках и любовном шепоте в темноте. О сирийце, его черных бровях и серебряном монокле, маслянистой смуглой коже, лоснившейся даже сквозь слой пудры, и о комочках пудры, скатывавшихся снежинками в щетинистой бороде. Вероятно, Барбара находилась сейчас с ним. Монна Ванна и Монна Биче: «Любовь не так чиста и абстрактна, как считают те, у кого нет другой любовницы, кроме музы». Реальность разрушает ложь, созданную воображением. А в Барбаре заключена правда, размышлял я, как правда то, что ей нравится мужчина с серебряным моноклем, я сам спал с ней, как скорее всего она спала и с ним тоже.
Истина заключена и в том, что мужчины жестоки и глупы. Они сами причиняют себе страдания, позволяя отправить себя на заклание женщинам-пастушкам, которые глупее их самих. Я размышлял о своей одержимости идеалом всеобщей справедливости, о желании, чтобы каждому дали свободу, время для отдыха и образование, и тогда населяющие землю человеческие существа станут вести разумный образ жизни. Но какой смысл в свободном времени, если его целиком посвящать прослушиванию репортажей или походам на футбольные матчи? Зачем свобода, когда люди готовы снова добровольно отдаться в рабство политиканам вроде тех, кто правит миром сейчас? К чему образование, если грамотные люди читают только вечерние газеты и дешевые журнальчики? И вообще будущее… Светлое будущее, которое будет предположительно отличаться от прошлого хотя бы материальным изобилием при духовном единообразии, которое действительно в чем-то станет лучше дня сегодняшнего… Какое отношение оно имеет ко мне лично? Никакого.
Мою медитацию прервал полицейский. Он подошел ко мне, вежливо приложил руку к шлему и спросил, чем я тут занимаюсь.
– Я наблюдаю, как вы ходите взад-вперед уже битый час, – сказал он.
Мне пришлось дать ему полкроны и объяснить, что я дожидаюсь одну леди. Полисмен тихо рассмеялся. Я рассмеялся тоже. В самом деле, чем плоха шутка? Когда он удалился, я продолжил свою прогулку по замкнутому кругу.
И еще эта война, подумал я. Была ли хотя бы малейшая возможность, что победа в ней принесет положительные плоды? Война, чтобы покончить с войнами! На сей раз аргумент подействовал. Его сопроводили таким пинком под задницы всем, какого еще свет не видывал. Но сработает ли он в следующий раз так же эффективно, как прочие оправдания для войн, известные из истории?
И все же люди смелы, думал я, терпеливы, добры, готовы к самопожертвованию. Но противоречие заключается в том, что в добре и зле они не хозяева себе. Они просто вынуждены совершать те или иные поступки. Прости их, ибо не ведают, что творят. Все уходит корнями в величайшую, первобытную, животную тупость. Вот самые верные из реалий этого мира – глупость и всеобщее неведение.
А те, кто ведает и не глуп – они являются лишь редкими исключениями, великая реальность их просто не берет в расчет, как раз они-то и ложны подобно идеальной любви, мечтам о будущем, вере во всеобщую справедливость. И жить, следуя морали их сочинений, означает жить в мире ярком, но исполненном фальши, в стороне от реальности. Это тоже форма эскапизма. А эскапизм, бегство – проявления трусости. Находить утешение в том, что не имеет значения для подлинного мира – тоже чистой воды глупость.
И мои собственные таланты, как они реализуются на практике, тоже не имеют значения. То есть искусство, на службу которому я их поставил, представляет собой одну из форм ложного самоутешения. Марсианину написание фраз, состоящих из созвучных слов, расставленных через определенные интервалы, показалось бы таким же никчемным и странным занятием, как закупки касторового масла для смазки деталей машин, предназначенных для разрушения.
Я припомнил строчки, сочиненные для Барбары, – веселые и легковесно влюбленные строчки, родившиеся у меня во время последней эпидемии всеобщего страха перед воздушными налетами. Сейчас они зазвенели у меня в голове:
Я повторял эти нехитрые стишки, когда на пустынную площадь выехало такси, прокатилось вдоль тротуара и остановилось напротив дома, где жила Барбара. При тусклом свете уличного фонаря я видел, как из машины вышли двое, мужчина и женщина. Мужской силуэт переместился вперед и, опершись на руку, начал отсчитывать деньги по светящемуся в кабине счетчику. В узком луче сверкнуло серебро монокля. Звякнули монеты, такси уехало. Обе фигуры поднялись по ступенькам, дверь открылась, и они исчезли в доме.
Я поплелся прочь, повторяя грязные и оскорбительные слова о женщинах, какие только были мне известны. Но над всеми остальными чувствами, как ни странно, преобладало облегчение. Меня радовала мысль, что все закончилось, прояснилось раз и навсегда.
– Спокойной ночи, сэр, – произнес дружелюбный полицейский, и мне показалось, будто в его голосе прозвучала насмешка.
В следующие четыре дня я не подавал никаких признаков жизни. Но при этом каждый день ожидал, что Барбара напишет или позвонит, поинтересуется, куда я запропастился. Но она не сделала ни единой попытки. И мое облегчение внезапно обратилось в глубочайшую тоску. На пятый день, направившись пообедать, я встретил ее во дворе. О моем беспрецедентно затянувшемся отсутствии она даже не упомянула. Я же не смог вымолвить ни одного из тех полных горечи слов, которые заготовил на случай неожиданной встречи. Вместо этого я пригласил Барбару пообедать со мной, причем мне пришлось уговаривать ее. Но она твердо отказалась, заявив, что ее ждет гость из Южной Африки.
– Тогда, может, поужинаем? – умоляюще спросил я, испытав очередное унижение. Зайти дальше было уже просто невозможно. Но я бы отдал все, только бы вернуть ее расположение.