Огай Мори – Танцовщица (страница 4)
У меня не хватало мужества игнорировать внешние императивы и проявить твердость. Я всегда страшился соприкосновения с внешним миром, у меня было такое чувство, словно я связан по рукам и ногам. Дома мне постоянно внушали, что я обладаю незаурядными способностями, и я уверовал-таки в собственную незаурядность. Но как только пароход отчалил из Иокогамы, от этой уверенности не осталось и следа. У меня из глаз хлынули слезы, что было полной неожиданностью для меня самого. Лишь позже я понял: в этом проявилась вся моя сущность.
Был ли я таким от рождения или это результат того, что моим воспитанием занималась только матушка? Впрочем, это не важно, важно, что я постоянно подвергался насмешкам, хотя вряд ли пристойно смеяться над слабым и жалким.
В кафе я наблюдал крикливо одетых женщин с накрашенными лицами, искусно заманивавших клиентов. Подойти к какой-нибудь из них хоть раз я так и не осмелился. Не общался я и с бонвиванами, щеголявшими в цилиндрах и пенсне и выговаривавших слова со свойственным пруссакам аристократическим прононсом. И даже со своими бойкими соотечественниками не мог наладить отношения, за что и терпел постоянные насмешки и обиды. Все это, вместе взятое, как бы подготовило почву для той истории, которая приключилась со мною чуть позже.
Однажды вечером мне захотелось прогуляться по Тиргартену. Выйдя из парка, я пошел по Унтер-ден-Линден. Чтобы попасть на улицу Монбижу, где я жил, мне предстояло пройти по Клостерштрассе мимо старой кирхи. После залитой морем огней Унтер-ден-Линден я очутился в темной, узкой улочке, по обе стороны которой тянулись дома с балкончиками, увешанными стираным бельем. Я миновал питейное заведение, в дверях которого торчал старый еврей с длинными пейсами, и вышел к большому зданию с двумя лестницами, одна из которых вела наверх, другая – вниз, в подвал кузнеца. Каждый раз, когда я смотрел на это причудливое строение трехсотлетней давности, во мне возникало какое-то щемящее чувство.
Сейчас у закрытых дверей кирхи я увидел рыдающую девушку. На вид ей можно было дать лет шестнадцать-семнадцать.
Из-под наброшенного на голову шарфа выбивались золотистые волосы. Одета она была скромно, но весьма опрятно. Заслышав мои шаги, она обернулась; только поэту под силу описать ее прелестное лицо. В ясных голубых глазах застыла грусть, из-под длинных ресниц одна за другой падали крупные слезы. Одного ее взгляда оказалось достаточно, чтобы повергнуть в смятение все мое существо.
Какое неутешное горе привело ее в столь поздний час сюда и заставило горько рыдать? Острое чувство жалости помогло мне преодолеть мою всегдашнюю робость и подойти к ней.
– Почему вы плачете? Я, правда, чужестранец, но, может быть, смогу вам чем-нибудь помочь? – спросил я, поражаясь собственной смелости.
Она недоуменно взглянула на меня и, по-видимому, прочитала на моей желтокожей физиономии искреннее сочувствие.
– Видно, вы добрый человек. Не такой жестокий, как он или моя матушка. – На миг она перестала плакать, но потом слезы снова покатились по ее прелестным щекам. – Пожалуйста, помогите мне! Помогите избавиться от позора! Матушка бьет меня за то, что я противлюсь его домогательствам. У меня умер отец. Завтра надо его хоронить, а в доме нет денег. – Слова девушки прерывались рыданиями. Ее горе отозвалось во мне безграничной жалостью.
– Я провожу вас домой, только, прошу вас, успокойтесь. Мы ведь на улице, не стоит привлекать внимание прохожих.
Слушая меня, она доверчиво склонила голову к моему плечу. Потом вдруг опомнилась, смущенно отпрянула и, опасаясь посторонних глаз, быстро пошла прочь.
Я последовал за ней. Мы вошли в парадную большого дома, поднялись по выщербленной каменной лестнице на четвертый этаж и остановились перед дверью, в которую можно войти, лишь пригнув голову. Девушка повернула ручку ржавого железного звонка, и за дверью тотчас послышался хриплый старушечий голос:
– Кто там?
– Это я, Элиза.
Не успела она ответить, как дверь распахнулась и моему взору предстала старуха. Поседевшие волосы, морщины на некогда миловидном лице свидетельствовали о трудно прожитой жизни. На ней было линялое бумазейное платье и грязные шлепанцы. Кивнув в мою сторону, Элиза переступила порог квартиры, старуха же захлопнула дверь перед самым моим носом.
В полной растерянности я продолжал стоять перед дверью. При тусклом свете керосиновой лампы мне удалось прочитать на дверной табличке «Эрнст Вайгерт, портной». Видимо, это было имя покойного отца девушки. Некоторое время из квартиры доносился сердитый голос старухи, потом все стихло и дверь приотворилась. Извинившись за проявленную ею нелюбезность, теперь она пригласила меня войти.
Я очутился в кухне. Справа было низкое оконце, задернутое белой ситцевой занавеской; слева громоздилась кирпичная печь – нелепое творение какого-то неумехи. В полуоткрытой двери напротив виднелась кровать, на которой, судя по всему, под белым покрывалом лежал покойник. Из кухни меня провели в соседствовавшую с ней так называемую мансарду. Потолка как такового там не было. Его заменяли приклеенные к балкам плотные листы бумаги, а в самом низком углу мансарды стояла кровать.
Посредине был стол, покрытый красивой шерстяной скатертью, а на нем несколько книжек и альбом с фотографиями да цветы в вазе, казавшиеся, пожалуй, даже несколько неуместными в подобной обстановке.
Девушка в смущении остановилась возле стола. Она была само очарование. Ее безупречно белое лицо при свете лампы приобрело бледно-розовый оттенок. Тонкие запястья мало походили на руки простолюдинки. Когда старуха вышла из комнаты, девушка заговорила, обнаруживая слегка провинциальный выговор:
– Может быть, не совсем удобно, что я привела вас сюда. Но вы показались мне добрым человеком и не должны думать ничего худого. Вы ведь не знаете Шаумберга, который взял на себя хлопоты о завтрашних похоронах отца? Он хозяин театра «Виктория», где я служу уже два года, поэтому-то я и обратилась к нему за помощью. Однако оказалось, что он из чужого горя хочет извлечь для себя выгоду. Помогите мне, пожалуйста. Я верну вам долг из своего скромного жалованья, даже если придется экономить на питании. В противном же случае матушка… – Она заплакала, ее взор выражал мольбу, которую невозможно было отвергнуть… Вряд ли она сознавала собственное очарование.
В кармане у меня оставалось несколько серебряных марок. Этого было, конечно, мало, поэтому я снял с руки часы и положил их на стол.
– На первое время это немного облегчит ваше положение. Я выкуплю их, если вы назовете ростовщику имя Оты с улицы Монбижу, три.
Глаза девушки выражали бесконечную благодарность. На прощанье я протянул ей руку, которую она поднесла к своим губам, обливая горючими слезами.
Ах, какой же злой рок привел ее вскоре в мою келью, чтобы выразить благодарность! Она поставила принесенный ею роскошный цветок на окно, возле которого я дни напролет проводил за чтением Шопенгауэра и Шиллера. Этот ее визит послужил началом наших отношений, о которых вскоре проведали мои соотечественники. Немедленно покатилась молва, что я ищу удовольствий в обществе танцовщиц. Между тем пока что нас связывала лишь самая целомудренная взаимная симпатия.
Один из них, известный интриган, – не стану называть его имя – доложил начальству, что я зачастил в театры и домогаюсь благосклонности актерок. Начальник, и без того раздраженный моими заумными штудиями, не преминул связаться с посольством, и в результате мне отказали от должности. Поставив меня об этом в известность, посланник сказал, что, если я пожелаю немедленно вернуться на родину, проезд мне будет оплачен. Если же я останусь здесь, то впредь рассчитывать на какую-либо помощь не смогу.
Я попросил неделю на размышления. И пока я предавался размышлениям, пришли два письма, повергнувшие меня в глубокое горе. Отправлены они были почти одновременно. Одно было написано рукой матери, второе – родственником, который сообщал о ее смерти, о смерти моей дорогой матушки. Пересказывать ее письмо у меня нет сил, слезы застилают глаза и мешают писать.
До этого времени наши отношения с Элизой были гораздо невиннее, чем это представлялось посторонним. Из-за бедности своего отца она не получила должного воспитания. В пятнадцать лет была принята в танцевальную труппу, причастилась к этому малопочтенному ремеслу. Потом поступила в театр «Виктория», где состояла на вторых ролях.
Удел танцовщиц несладок. Поэт Хаклендер[6] назвал их современными рабынями. Получают гроши за изнурительный труд, днем – на репетициях, вечером – на сцене. Для спектаклей их гримируют и облачают в роскошные наряды, а в повседневной жизни они влачат жалкое существование, особенно если приходится к тому же заботиться о родителях или сестрах и братьях. Немудрено, что многие из них скатываются на самое дно!
Элиза этой участи избежала – отчасти по причине природной скромности, отчасти благодаря строгости отца. С детских лет она пристрастилась к чтению, но, к сожалению, в руки ей попадали лишь посредственные романы, какими обычно снабжают книгоноши-лотошники. С момента нашего знакомства я стал руководить ее чтением, отчего ее вкус постепенно оттачивался, а речь становилась грамотнее. В письмах, которые она мне писала, заметно поубавилось ошибок. Можно сказать, что поначалу между нами установились отношения учителя и ученицы. Узнав, что меня уволили со службы, она изменилась в лице. Я, разумеется, умолчал, что она некоторым образом послужила тому причиной. Тем не менее она попросила меня ничего не говорить матери, опасаясь, что, узнав о моей финансовой несостоятельности, та перестанет проявлять ко мне благосклонность.