Огай Мори – Танцовщица (страница 3)
Сравнительное изучение отечественного и зарубежного наследия выработало в Огае всеобъемлющий взгляд на культуру человечества. Его творчество передает ощущение единства и в то же время различия двух миров – Востока и Запада. Как художник он остался глубоко национальным. Его произведения высвечивают особую, никем до него не показанную сферу человеческого бытия. Огай вписал свою неповторимую страницу в сокровищницу мировой литературы. Мудрое, философски глубокое постижение жизни, помноженное на бесспорное художественное мастерство, сделало его, несомненно, большим писателем.
Представленные в настоящем сборнике произведения составляют лишь часть прозы Огая, а он писал еще и драмы, разного рода очерки и статьи, а также стихи. Переводил многих европейских авторов – среди опубликованных им впервые на японском языке такие значительные образцы мировой классики, как «Фауст» Гёте, пьесы Лессинга и Г. Ибсена, рассказы и повести Л. Толстого, И. Тургенева, Ф. Достоевского…
Произведения Мори Огая широко известны за пределами его страны, они переводились на английский, немецкий, русский и другие языки. Хочется надеяться, что настоящее издание будет встречено читателями с интересом.
Танцовщица[4]
Уголь погружен. В кают-компании второго класса пусто, напрасно включен яркий электрический свет. Обычно по вечерам здесь собирались любители карточной игры, сегодня же все ночуют в отеле, на берегу, так что на судне я остался один.
Пять лет минуло с тех пор, как сбылась моя заветная мечта: я был командирован в Европу. Помнится, и тогда у нас была остановка здесь же, в Сайгоне, и я не уставал дивиться всему, что видел и слышал. Мой путевой дневник ежедневно пополнялся все новыми и новыми пространными записями, которые позже были даже опубликованы в газете и снискали одобрение читателей. Ныне я содрогаюсь при одной только мысли о том, какое убийственное впечатление могли произвести на сведущую публику мои инфантильные и претенциозные очерки. Мне все тогда казалось диковинным – растения и животные, памятники архитектуры и местные обычаи. Зато теперь припасенная для дневника тетрадь остается девственно чистой. Как видно, годы, проведенные в Германии, приучили меня ничему не удивляться. Впрочем, пожалуй, дело даже не в этом.
Дело в том, что к себе на родину – на Восток – возвращался человек, совсем не похожий на того, который пять лет назад отправился на неведомый ему Запад. В науках я особенно не преуспел, зато достаточно хлебнул невзгод. Я понял, как зыбки человеческие чувства, и я в этом смысле не составляю исключения. Кого могут заинтересовать наши сиюминутные впечатления? Вчера вам что-то показалось любопытным, а сегодня вы уже забыли об этом. Не потому ли я не веду никаких записей? Да, причина, скорее, в этом.
Прошло уже более двадцати дней, как мы покинули Бриндизи.
Пассажиры, как водится, успели перезнакомиться и, как могли, скрашивали друг другу томительное путешествие. Я же, сославшись на нездоровье, заперся в своей каюте. Мои душевные терзания не располагали к общению. Мрак, окутывавший мое сердце, не позволял мне видеть ни горные пейзажи Швейцарии, ни достопримечательности Италии. Я ненавидел весь мир и самого себя и постоянно пребывал во власти нестерпимых мук. Мало-помалу, однако, боль как бы оседала на дне души и притуплялась. И все-таки, чем бы я ни занимался – читал ли или осматривал какой-нибудь памятник старины, во мне снова и снова, подобно мутному отражению в зеркале или далекому эху, всплывала тоска о прошлом.
Избавлюсь ли я когда-нибудь от этих мук? Говорят, что сочинение стихов исцеляет раненое сердце, но в моем случае это вряд ли способно помочь – слишком глубока и свежа рана. Сегодня на корабле царит тишина, и в моем распоряжении есть некоторое время до того, как каютный стюард вырубит свет. Попробую-ка изложить свою историю на бумаге.
Меня с малолетства воспитывали в строгости. И даже после смерти отца никаких поблажек не давали. В начальной школе родной провинции, а потом на подготовительных курсах в Токио и, наконец, на юридическом факультете университета – всюду Ота Тоётаро значился среди первых учеников. Мать видела во мне, своем единственном чаде, весь смысл жизни, поэтому вполне естественно, что мои успехи служили ей утешением.
Уже в девятнадцать лет я получил диплом бакалавра, в таком возрасте никто до меня не удостаивался подобной чести за все годы существования университета.
Меня приняли на службу в министерство. Обосновавшись в Токио, я выписал к себе из провинции мать, и мы неплохо прожили вместе три года. Начальство меня ценило, поэтому, когда возникла необходимость послать кого-то из сотрудников в Европу, выбор пал на меня.
Возможность упрочить свое служебное и материальное положение меня окрылила. Так что даже разлука с матушкой, которой к тому времени минуло пятьдесят, не слишком меня пугала. Итак, я оставил родные пенаты и отправился в далекий Берлин.
Полный честолюбивых надежд и всегдашней готовности трудиться, я оказался в столице одного из наиболее развитых европейских государств. Ее блеск меня ослепил, я закружился в бурном водовороте событий.
Название Унтер-ден-Линден в переводе означает: «Под кронами лип», и в воображении возникает тихое, уединенное место. Но попробуйте выйти на этот прямой, как стрела, проспект! Взгляните на толпы кавалеров и дам, фланирующих по его тротуарам в обоих направлениях! Бравые офицеры в яркой щегольской форме времен Вильгельма, прелестные женщины в парижских туалетах – все завораживало взор. По асфальтовым мостовым бесшумно катились экипажи. Почти достигая шпилей домов, уходящих ввысь, плескались фонтаны, создавая ощущение дождя, внезапно хлынувшего с ясного неба. Вдали, на фоне Бранденбургских ворот над купой парковой зелени парила богиня Победы. И тут, и там вашему взору представали диковинные картины, было от чего робеть новичку. Я дал себе слово не поддаваться власти этих чар.
Сразу же по прибытии в Берлин я отправился по нужным адресам, звонил у дверей в колокольчик и протягивал прусским чиновникам рекомендательные письма, объясняя в общих чертах цель своего пребывания в этой стране. Встречали меня приветливо, без излишней бюрократической волокиты, обещали содействие. К счастью, еще у себя на родине я выучил немецкий и французский и теперь не успевал представиться, как меня уже спрашивали, где и когда я научился так хорошо говорить по-немецки.
Заручившись официальным разрешением, я в свободное от служебных обязанностей время посещал лекции по политологии в местном университете.
Месяца через два я окончательно обосновался в Берлине и постепенно с головой погрузился в работу. По вопросам первостепенной важности я составлял отчеты и отсылал их на родину; все остальное тщательно фиксировал на бумаге, и вскоре таких записей у меня накопилось несметное множество. Я по наивности полагал, что, прослушав в университете курс лекций, смогу автоматически превратиться в политика. Однако после завершения курса политологии я понял, что надо продолжать образование и впредь. После мучительных раздумий я выбрал две-три программы по юриспруденции, внес плату и приступил к занятиям.
Три года пролетели, как во сне. Но рано или поздно человеку неизбежно выпадает какое-нибудь испытание. С малых лет я неукоснительно следовал наставлениям отца и поступал в соответствии с волей матери. Я прилежно учился и был счастлив, когда меня называли вундеркиндом. Потом я радовался, если меня хвалил начальник департамента. Однако при всем при том я оставался безвольным существом, механически выполняющим предписания свыше.
Но вот мне исполнилось двадцать пять лет, и, вероятно, под влиянием университетской атмосферы с ее свободомыслием во мне вдруг стал зарождаться какой-то внутренний протест. Постепенно начало проявляться мое истинное Я, ранее пребывавшее как бы в оцепенении; это Я пыталось сокрушить мою прежнюю самоуспокоенность. Я со всей очевидностью осознал, что из меня не получится ни политик, способный вершить судьбы мира, ни юрист, досконально знающий и уважающий закон. Да что и говорить, матушка мечтала сделать из меня ходячую энциклопедию, начальник же старался воспитать во мне примерного законника. В первом я, может быть, и усматривал нечто привлекательное для себя, второе же считал абсолютно бессмысленным.
До сих пор я старательно исполнял даже самые пустячные поручения, но теперь, составляя бумаги для своего начальника, позволял себе не вникать в юридические тонкости; я вел дела небрежно, словно рубил мечом бамбук. Лекциями по юриспруденции в университете тоже начал тяготиться, находя теперь больше смысла в занятиях историей и литературой.
Конечно, начальник смотрел на меня как на инструмент, которым можно манипулировать вполне свободно. Мой новый образ мыслей и независимые суждения были ему без надобности. Вот на такую рискованную стезю я ступил и сойти с нее уже не мог.
В Берлине училась довольно большая группа моих соотечественников, но с ними у меня отношения не сложились. От первоначальной настороженности они перешли к наветам в мой адрес и, вероятно, имели на то свои резоны. Они считали меня высокомерным. Ведь я не пил с ними пиво, не играл на бильярде, за это мне и воздавалось неприязнью и насмешками. В сущности, они не имели обо мне ни малейшего представления. Да и где им было меня понять, если я сам себя не понимал! Моя душа была подобна листьям «нэму»[5], стоило меня слегка задеть, и я уже немедленно замыкался в себе. Робок я был, как девица. Меня с младых ногтей приучили следовать указаниям старших. И успехи в учебе, и продвижение по службе не являлись следствием особых моих волевых усилий. Терпение и прилежность вводили в заблуждение не только окружающих, но и меня самого. Просто я шел по дороге, которую для меня выбрали другие.