Норман Льюис – Бегство от мрачного экватора. Голоса старого моря (страница 55)
Собакам перепадали кое-какие отбросы, в поисках которых они рыскали по деревне; изредка устраивали каннибальские пиршества — пожирали своего сородича, околевшего от болезни или несчастного случая.
В отличие от жителей Сорта, где каждый был сам по себе, фарольцы, привыкшие к артельному рыбацкому труду, действовали сообща. В обеих деревнях, чтобы как-то сводить концы с концами, хозяйки разводили цыплят. В Сорте их на ночь загоняли в клетки, а клетки подвешивали на деревья, чтобы собаки или лиса, наведывавшаяся в деревню, не могли их достать.
В Фароле, где особой нужды в таких предосторожностях не было, устроили общий загон — им пользовались главным образом старые и немощные, — и через неделю после моего приезда свора голодных псов из Сорта умудрилась туда залезть и перетаскать много кур.
Это был крупный убыток, а возмещать его не собирались. В кабачке у алькальда перехватили крестьянина, который привез в Фароль тележку овощей для обмена на рыбу. Его спросили, что они там у себя собираются делать? «Почем вы знаете, что это были наши собаки? — ответил тот. — Поди отличи одну собаку от другой».
Рыбаки, которым разрешались неофициальные собрания, тут же устроили сход, после которого крестьянину было предложено убираться со своими овощами.
На втором сходе обсуждались ответные меры. Сошлись на том, что, раз сортовские не желают сократить свою свору, то рыбаки сами позаботятся, чтобы песьего отродья стало поменьше. Но как? Немыслимое дело, чтобы кто-то взял топор или дубину и уложил собаку на месте; крысиный яд тоже как-то был не в обычае. Наконец решили набрать морских губок и прожарить их в оливковом масле — против такого аромата ни один пес не устоит. Через несколько дней, когда обожравшиеся цыплятами звери пришли в себя, для них по околице разбросали губок. Средство, испытанное временем, сработало и на этот раз. Собаки слопали приманку, и сушеные губки стали впитывать желудочные соки и разбухать, пока не разорвали все внутренности.
Одну собаку, не поспевшую на роковой пир, поймали и, по обычаю, кастрировали в знак того, что рыбаки презирают своих врагов и бросают им вызов. Затем ее пустили восвояси, повязав на шею черную ленту.
Черная лепта означала трусость.
После этого сортовские взяли собак под присмотр, стали привязывать к тяжелым чурбакам, которые тем приходилось волочить за собой. С тех пор отношения между Сортом и Фаролем — и раньше-то они поддерживались на уровне вооруженного нейтралитета — совсем ухудшились, и обе общины страдали от потерн местного рынка сбыта своей продукции.
Мы с Себастьяном продолжали ловить кальмаров и всякий раз, когда было поспокойней, выходили в море на его лодчонке. Со временем наш обычный улов удвоился, и Бабка перестала спрашивать с меня деньги. Иногда я мог преподнести Кармеле рыбешку — добавку к ужину, которую та с достоинством принимала и, уходя, прятала где-то в складках своего замызганного вечернего платья. Вскоре представилась возможность расширить наше предприятие: Себастьян предложил попробовать нырять в маске с подводным ружьем, которое смастерил местный механик, руководствуясь виденной где-то картинкой. Таинственным образом она попала в религиозный журнал; рисунок, изображающий японского рыбака, охотящегося на рыбу с гарпуном, иллюстрировал статью о житии и чудесных деяниях блаженного Эгия Неапольского. Вскоре я узнал, кто это был такой: прожив в Неаполе год, наш святой специализировался на доведении «несвежей» рыбы до рыночной кондиции, каковых случаев ватиканская экспертная комиссия зафиксировала двадцать семь.
Как и большинство жителей Средиземноморья, жизнь которых всегда тесно связана с морем, Себастьян не умел плавать и боялся заходить в море глубже, чем по грудь. Для наших опытов с ружьем и маской мы выбрали укромное местечко, где каменистое дно медленно понижалось широкими уступами; глубина постепенно увеличивалась с 3 до 50 футов. Себастьян переборол страх, надел маску, взял ружье и стал бродить по мелководью. Он погрузил лицо в воду, облюбовал губана, сверкающего полосками и крапинками, несколько раз выстрелил из ружья трезубцем и в конце концов загарпунил рыбину.
Через несколько минут я оставил его, решив разведать места поглубже. Рыбакам здесь трудно было ставить сети, и, отплыв подальше, я попал в неведомое удивительное подводное царство, настоящий заповедник на дне моря, где все оставалось таким же, как и тысячи лет назад.
Все в этом солнечном и блистающем мире — формы, краски — сохранило первозданную свежесть. Подо мной простирался гладкий, отшлифованный морем каменный шельф; повсюду киноварью и охрой пылали водоросли; здесь были свои сьерры и свои джунгли, где обитало бесчисленное множество рыб. За исключением разве что птиц, вся видимая нами жизнь была сосредоточена в одной плоскости. Здесь же на бесчисленном множестве ярусов кишели морские жители всех размеров — от проворной пестрой рыбешки до огромных бычьеголовых мурен; они собирались на всех глубинах, искали корм, неторопливо кружились в тихой воде, то всплывали, то погружались, грациозно покачивая пестрыми плавниками или помахивая хвостом.
Многие рыбы были мне известны, я знал, как их здесь называют, но попадались и незнакомые. Мое присутствие их нисколько не беспокоило, лишь некоторые из любопытства, чтобы лучше рассмотреть, подплывали поближе, а какой-то луфарь — крупная океаническая рыба, ни секунды не стоявшая на месте, — стал описывать вокруг меня круги, а потом поплыл прочь. В воде цвет рыбы казался глубоким, сочным; у пойманной рыбы он тотчас тускнел. Лобаны весом фунта по четыре торжественно выстроились у своих гротов в неподвижных позах, как на фотографиях для семейного альбома; они сверкали в пурпурном пламени воды, казалось, от них струится свет, который исчезнет без следа, когда они, померкшие и блеклые, попадут на прилавок.
Я повернул назад и поплыл к берегу, пробираясь сквозь бисерную занавесь и кольчужную броню разноцветных рыб; были рыбы черные и рыбы серебристые, были рыбешки, сверкающие кинжальным блеском; попадались стайки, светящиеся в унисон — они, подобно световой рекламе, то зажигались, то гасли, как но команде поворачиваясь к свету под одним углом. Дно приближалось и приобретало все более четкие очертания, и я увидел суетливо бегающих крабов, раков-отшельников и моллюсков, сидящих в своих раковинах.
Из щели высунулась смарида и бессмысленно уставилась на меня, а стайка барабулек, готовых, пока не надоест, сопровождать кого угодно, пусть даже человека, поплыла со мной на мелководье.
В мое отсутствие Себастьян, все так же опасливо бродя по горло в воде, настрелял с дюжину губанов, которых он и извлек из проволочного садка, привязанного к запястью. В лодку он бросил две пригоршни слипшихся рыбин, но для него это был залог будущих успехов.
Я сказал, что видел крупную рыбу.
— Каких размеров?
Я уже перенял от рыбаков привычку преувеличивать.
— С мула. Скажи приятелю, чтобы сделал тебе ружье получше, и мы сможем кое-что поймать.
— Надо будет с ним потолковать, — сказал Себастьян. — Похоже, придется учиться плавать.
Глава 4
Когда дело доходило до споров, обычно верх брали жители Собачьей деревни, имевшие богатый опыт сутяжничества. Они вечно отсуживали друг у друга какое-нибудь имущество; главная причина распрей заключалась в слепой приверженности обычаю наследования — вся недвижимость поровну делилась между детьми покойного, и этот принцип доводился до абсурда: все получали в родительском доме по комнате.
Но имущественное равенство существовало лишь в теории, на практике же в деревне сложилась социальная система, в которой одни крестьяне обрабатывали клочок земли, дающий им кочанов десять капусты в год, а другие, владельцы пары сотен пробковых дубов, могли с гордостью заявить, что за всю свою жизнь пальцем о палец не ударили. Наследство было проклятием крестьян, причиной бесконечных свар и непримиримой вражды; сплошь и рядом можно было видеть, как братья и сестры, поделившие между собой родительский дом, живут под одной крышей и годами не разговаривают друг с другом.
Семьи побогаче обращались в суд, и значительная часть доходов со спорного имущества уходила на судебные издержки; те же, кто победней, часто прибегали к услугам знахаря, который, как считалось, наделен сверхъестественной силой. Его приход почти всегда был неожиданным; он появлялся окутанный таинственной дымкой, являясь словно из небытия, и, сделав свое дело, исчезал так же загадочно, как и появлялся. Часто тот же самый знахарь, восстановив видимость мира в Сорте, отправлялся погостить несколько дней в Фароле, где его не донимали просьбами решить денежный спор и где царила атмосфера всеобщего равенства, что ему было по душе. В Фароле жители не стремились обзавестись кучей ребятишек, и он раздавал женщинам противозачаточные средства, которые делались из губок, а если шла путина, то вместе со всеми выходил в море, «вынюхивал» косяки тунца и указывал рыбакам, куда забрасывать снасть.
В Кошачьей деревне все больше склонялись к тому, что вряд ли получат они лук, огурцы и кабачки, если не заключат мирный договор с Сортом; им пришло в голову пригласить в посредники знахаря — разбирая бесконечные семейные свары, он стяжал себе славу великого миротворца.