Нина Ягольницер – Фельдмаршал в бубенцах (страница 113)
— Ты счастлива, верно? — вдруг невпопад произнесла Росанна. — Только счастливые женщины бывают такими красивыми.
Паолина секунду помолчала, пытаясь понять причину этой внезапной откровенности. А потом мягко качнула головой:
— Дурная примета — счастьем похваляться.
Но Росанна лишь прямо взглянула бывшей сопернице в глаза:
— Ты не рада мне. Я видела, как ты смотрела на меня весь вечер. — На миг запнувшись, она продолжила без тени яда в голосе: — Паолина, мы плохо расстались с тобой тогда, в госпитале. Это была моя вина, и мне понятна твоя неприязнь. Но вы с Пеппо слишком важны Годелоту, я не могу допустить, чтоб ему пришлось выбирать между мной и вами. Я и так уже однажды сделала ошибку, понадеявшись, что все само как-то обомнется. Потому я сейчас и пришла. Если тебе есть что сказать мне — говори прямо.
На сей раз Паолина долго молчала. Потом подняла на бывшую лавочницу такой же открытый взгляд:
— Мы выросли из подростковых платьиц, Росанна. А тем более из подростковых ревностей и обид. И я рада невесте Годелота. Но ты не выглядишь счастливой. И потому я напрямик и спрошу: ты любишь его? Или выходишь за него лишь по каким-то житейским причинам? — Губы Росанны вдруг исказились такой горькой усмешкой, что Паолина торопливо подалась вперед. — Ты не поняла меня. Я не о корысти. В конце концов, я знаю, сколько стоит ткань твоего платья. Ты не похожа на нищенствующую вдову. Но, Росанна, ты носишь глубокий траур пять лет. Не жестоко ли давать клятву новому мужу, так терзаясь по-прежнему?
Однако молодая женщина лишь сжала в горсти черное сукно.
— Это не траур, — спокойно ответила она, — у меня просто нет других платьев. Только черные. Я не была у модистки с самой смерти Горацио.
Паолина удивленно сдвинула брови.
— Но почему?
— Мне не хотелось. В трауре мне никто не докучал.
Хозяйка дома нахмурилась:
— Я не понимаю тебя. Мне кажется, что мы говорим о каких-то разных вещах. — Она вдруг вскинула глаза. — Росанна, ты обмолвилась, что сделала ошибку, надеясь, что все само устроится. Ты говорила о своем браке?
— Да, — спокойно ответила бывшая лавочница, — о нем. Я наверняка кажусь тебе малость тронутой, но все было до отвращения просто. После того как ты уехала из Венеции, я была уверена, что теперь Пеппо непременно меня заметит. Но у него была только ты, всегда, каждую минуту. Я изнывала от ревности, ненавидела тебя до уксусных слез, чуть не разорила отца на новые тряпки, кружила вокруг Пеппо, как пчела у горшка патоки. Только коня к колодцу можно и плетью пригнать, а вот пить его силком не заставишь…
Годелот уже тогда пытался за мной ухаживать. Он нечасто бывал в Венеции, но всегда заходил в лавку повидаться со мной. Всегда в штатском. Всегда с маргаритками. Всегда такой галантный. Мои подруги так и порхали вокруг, а я… Мне было не до него. Даже надежда, что Пеппо будет ревновать, не оправдалась, а сердилась я за это на Годелота.
И тут появился Горацио. Он был намного старше меня, серьезен, скучноват, но очень обходителен. И я решила всем назло сбежать в другую жизнь, где у меня будут другие заботы. Отец был в ужасе. Он отговаривал меня, бранил, грозил запереть дома. Но кто ж тогда его слушал…
Ночью перед свадьбой я, как полагается, плакала над своей неудавшейся любовью и представляла, как завтра буду стоять у алтаря, не глядя на Горацио, и воображать на его месте Пеппо. Мне было так себя жаль. А назавтра я и правда стояла у алтаря, и ничего не удавалось вообразить. Напротив, я вдруг испугалась, что в церковь войдет Годелот. Так испугалась, будто делала что-то безумно глупое и стыдное. После церемонии Пеппо подошел поздравить меня и сказал, что Годелот уехал куда-то в самое пекло, а я испугалась еще сильнее. Сразу после свадьбы я настояла, чтобы Горацио немедленно меня увез. Словом, я поступила, как все избалованные дурочки: чтобы не болела разбитая коленка, решила разбить голову.
Росанна сделала паузу и вдруг горько сжала губы:
— Говорят, сердце — мудрый советчик. А ведь оно просто маленький ребенок. Плачет, то игрушку просит, то печенье — сам не знает, чего ему надо. А на деле просто хочет спать. И если не понимать его, а просто слушать и выполнять его капризы, он и сам измучается, и всех сна лишит. И с сердцем так же.
— Твой муж был недобр к тебе? — тихо проговорила Паолина, но гостья лишь усмехнулась:
— Да что ты! Горацио был добр ко всем. Моя жизнь показалась бы мечтой любой из моих подруг. Поместье с лабиринтом комнат, орава слуг. Муж покупал мне все, во что бы я ни ткнула пальцем. Только это была чужая жизнь. Чужой дом. А скоро выяснилось, что и Горацио был мне чужим.
Я всю жизнь работала в лавке и вдруг оказалась запертой в доме. На все мои мольбы разрешить помочь ему с бумагами или расписками приказчиков муж только улыбался и снисходительно называл меня «моя торговка». Господи, как я скучала! По отцу, по лавке, по Венеции. И по Пеппо. Моему лучшему другу, за которого, оказывается, мне вовсе не хотелось замуж. Кто ж выходит за братьев? Почему я сразу этого не поняла? Еще тогда, когда закончилась вся эта страшная сказка. Когда он стал обычным парнем, без тайн, без интриг, без врагов… А о Годелоте я тогда старалась не думать, потому что сразу чувствовала себя неблагодарной дурой.
Она вздохнула и нервно потеребила рукав:
— Рождение Сперо было моим спасением. Потому я и назвала его так.[7] Горацио тем временем совсем отдалился от нас — у него начались неурядицы в делах. Он умер внезапно, прямо в карете по дороге из Триеста. Каюсь, у меня даже плакать как следует не получилось. Я видела его по два-три дня в месяц. Сперо вообще его с трудом узнавал.
Паолина вдруг зябко передернула плечами. Собственное созерцательное любопытство, с которым она только что разглядывала поблекшую соперницу, показалось ей неопрятным бабьим злорадством.
У нее все было похоже. Чужая жизнь родной деревни, странно чужие люди и тягостно-тревожное чувство ожидания чего-то другого, ее собственного. Она дождалась. А ведь могла так же наспех выйти замуж, чтоб не упустить короткий век своей женской прелести. И теперь от этого простого рассказа о глупой и неудавшейся судьбе у нее что-то нехорошо защемило глубоко внутри.
Росанна правильно истолковала ее натянутое молчание:
— Ты смотришь на меня, как на чахоточную при смерти. Но не надо меня жалеть. Я сама виновата. Овдовев, я стала никем. Дело мужа перешло к его брату Марисио. Мне было отписано круглое состояние. Все в один голос восторгались благородством Марисио, но я знала: он хотел, чтоб я просто отстала и не лезла в его дела. Возвращаться к отцу было стыдно, и я нашла единственный смысл жизни в сыне. Надеюсь, что хоть в этом я преуспела.
Она сделала паузу, а потом улыбнулась, словно от прикосновения к пушистому кошачьему боку:
— В самом начале весны я приехала в Триест на встречу с поверенным Горацио. Сперо был в восторге, он впервые ездил так далеко, да еще в портовый город. Умолял меня посмотреть с ним гавань, но у меня была гора скучнейших дел, и я все обещала и откладывала.
Конечно, ему надоело ждать. Он улизнул от моей компаньонки, сказал, что в лавку за леденцами. И исчез. Это были самые страшные два часа в моей жизни… Я точно знала, куда он собрался, но как найти ребенка в порту?
Словом, я уже заливалась слезами и орала донне Фабии все, что думаю о ней, в самых лучших выражениях лавочницы из Каннареджо. А Сперо вдруг появился, будто из-под земли. Раскрасневшийся, счастливый и виноватый. Паршивец…
Оказывается, это был не первый его вояж. Он уже не раз бегал в порт и познакомился с каким-то шкипером, который взял его на тартану и показал, как ставить парус. Но я почти не слышала всех этих объяснений, только ревела и обнимала его. А шкипер, оказывается, стоял прямо у меня за спиной. Это был Годелот.
Росанна запнулась, прикусив губу, и Паолина увидела, как в ее глазах замерцали лукавые искорки.
— Господи, как я испугалась! Я сразу узнала его, словно не было этих десяти лет. Словно мы виделись только вчера. Сперо что-то болтал, представлял нас друг другу, трещал, какой Годелот замечательный, веселый и интересный и как он мне обязательно понравится, а я стояла перед ним, как клуша, и думала только о том, что и он меня узнал. Что сразу поймет, как бездарно я разбазарила свою юность, и снисходительно меня пожалеет. А еще, возможно, удивится, как вообще когда-то мог увлечься этой скучной теткой с опухшими глазами и в черном балахоне. А он не удивился. Улыбнулся совсем как раньше и предложил мне прокатиться на барке, где мой сын сам поставил парус.
Она снова замолчала, будто на миг прислушавшись к какому-то неслышному звону, раздавшемуся внутри. И заговорила другим тоном, неожиданно знакомым Паолине, почти прежним:
— В тот день я воскресла. Я вдруг заметила, что причесана, как старуха. Вспомнила, что умею смеяться. У меня обгорел на солнце нос. За обедом я съела больше, чем сын, и он долго подтрунивал надо мной. А через два дня Годелот пришел ко мне сам. Прямо с порога протянул мне букет маргариток и просто сказал: «Я больше не военный, Росанна».
Молодая женщина осеклась, отводя глаза и сжимая губы тем беззащитным движением, каким пытаются удержать самое потаенное, самое лучезарное, укрытое в душевных погребах, и не дать ему выпорхнуть на холод всеобщего обозрения. Долго молчала, глядя в огонь и слыша молчание в ответ. А потом медленно обернулась: Паолина смотрела на нее тем самым теплым взглядом, который Росанна подметила еще в лавке, в ту первую встречу, когда все было наоборот — и черное сукно, и вышитый лиф. А хозяйка дома, будто услышав ее мысли, подалась вперед и проговорила таким же теплым, нарочито лукавым тоном: