Нина Соротокина – Русский вечер (страница 44)
Отец, который полчаса назад прибыл с аэродрома и только успел, что переодеться, сидел нога на ногу, хмурился и вопросительно посматривал на мать, желая подбодрить ее взглядом. И свидетели молодых, и гости — немного, шесть человек — чувствовали себя очень неловко. Казалось, скажи им хоть слово, и они тут же начнут предлагать свои услуги — идти искать, звонить… Ленская ушла на кухню, дядя Гоша восседал в кресле, уткнув руку в бок, лицо его было сизым и мрачным. Самый трагический вид был у Таи Ивановны — она замерла на кончике стула, что-то невнятно шептала, вскидывала глаза на иконы. Костя решил, что она молится.
— Подождем, — повторила мать.
— Мама, неужели ты не понимаешь, что Надя не придет, — шепотом сказал Костя, но дядя Гоша услышал, вскинулся, заскрипел креслом.
— То есть как это — не придет? Что это за штучки такие? Я же говорил: всем, всей родне надо было идти в загс, а то нашли кого слушаться — Борьку!
— Помолчи, Гоша, — бросила мать.
— Ее надо вернуть! Позвонить и вернуть! Или взять такси и ехать в Кирсановку. Это же скандал. Чего мы ждем?
— Я поеду, — тут же вызвался Вова.
— И я, Зоя Павловна. Мы все поедем.
— Не надо никуда ехать, — вдруг громко сказал отец. — Объясните наконец, что здесь происходит? Что опять выкинул мой драгоценный сын?
— То есть как это — не надо? — отказывался понимать дядя Гоша. — Навалимся всем скопом и вернем.
И тут весь этот бестолковый гвалт перекрыли резко прозвучавшие слова:
— Я че хочу сказать… — Тая Ивановна встала, одернула платье, пристально оглядела присутствующих и остановила взгляд на отце. — Тут и понимать нечего. Она что говорила, Надя-то? Мне, мол, от них ничего не надо, но ребеночек родится без отца. Плохо? Куда уж… Вот она и поменяла фамилию — Полозова! — Тая Ивановна истерически повысила голос: — А что Полозовы-то? Велика честь! Как она плакала все дни, как убивалась, а потом словно окаменела. Вчера вдруг говорит: «Мне с этими Полозовыми не жить. Я и думать о них не хочу. Мне только перед Константином стыдно». Это она про вашего младшего. — Тая Ивановна поискала глазами Костю, но не нашла. — А что нам стыдиться? Нам в загс было идти как на казнь. Нам от вас ничего не надо, и алиментов не надо. — Она погрозила отцу пальцем и бросилась к двери, но вошедшая в комнату Ленская преградила ей проход, и этой минуты, когда обе бестолково топтались друг против друга, хватило, чтобы отец встал, подошел к Тае Ивановне и почтительно склонил свою седую, красиво подстриженную голову.
— Тая Ивановна, простите нас. Поверьте, если мой сын и делает необдуманные поступки, то всегда горько раскаивается в них. Молодые часто ссорятся, пусть они сами разбираются в этом. А мы уже родственники, и за это надо выпить.
Отец говорил участливым, спокойным тоном, только чуть растягивал слова, и мать уловила за этим такое внутреннее напряжение и горечь, что поспешно подошла к мужу и встала рядом.
— Прошу к столу, — сказала она громко.
Всей этой сцены Костя уже не видел. Как только Тая Ивановна упомянула его имя, он бросился на кухню.
— Теть Наташа, умоляю. Мне нужно десять рублей, а лучше двадцать. Я заработаю и отдам.
— Поезжай, Костик, поезжай, — Ленская схватила с подоконника свою потертую замшевую сумку, сунула в руки племяннику и поспешила в столовую.
— Мы должны лететь, как скорая помощь, — умоляюще сказал Костя пожилому угрюмому таксисту и, когда тот попробовал заупрямиться — кому охота гнать за город, — поспешно добавил: — Плачу туда и обратно. Только быстрее…
— Что за спешка такая? — проворчал таксист, рывком вклиниваясь в поток мчащихся машин. — Пожар, роды?
— Свадьба.
То, что происходило дальше, несколько смешалось в Костиной голове. Как только он пытался восстановить ход событий, память начинала биться в конвульсиях, обнаруживая черные, ничем не заполненные дыры во времени. Он, например, не мог вспомнить, сам ли он позвонил в соседскую квартиру или эта мордатая клетчатая тетка по собственному любопытству широко открыла дверь и, не слушая, принялась кричать ему в ухо.
— У нее ж свадьба! Где ж ей быть, как не на собственной свадьбе? И нечего пороги обивать! Кто такой? Какого черта? Костя? Оно и видно, что… Костя, — шипела она, словно уже само это имя заключало в себе вредные и злые качества.
Потом из-за плюшевых, багряно-красных, золотом вышитых гардин появилась Надя в старушечьем платке на плечах. Видно, она долго и горько плакала, и слезы совершенно сморили ее, нос и губы распухли, а в глазах появилось выражение полной безучастности, когда уже и слез нет, и сил нет, но, как только она увидела Костю, лицо ее оживилось, в глазах промелькнуло что-то похожее на радость, даже восторг. Она обхватила его руками, прижалась щекой к груди и опять громко и неудержимо заплакала. Клетчатая тетка отошла в сторону и забормотала вполне миролюбиво:
— До чего девку довели! Она у меня от людей прячется. И жениться толком не умеют. Все б мучить друг дружку.
«Я знала, что ты придешь. Знала…» — когда сказала Надя эти слова, тогда, под сенью плюшевых гардин, или потом, когда они сидели на заднем сидении такси и она все пыталась объяснить, что не хочет, не может, не имеет права ехать на собственную свадьбу, пыталась, но не находила нужных слов и только нервно всхлипывала, повторяя: «Стыд-то какой… какой стыд…»?
— Куда ехать-то? — квадратный морщинистый затылок шофера выражал откровенное негодование.
— В Москву.
— Так уже Москва. Дальше-то куда?
Костя вспомнил про теткину сумку, которая сиротливо валялась на сидении. Он схватил ее, нащупал ключи и почти крикнул:
— На Сретенку!..
Над городом
Альпинистское снаряжение: обвязки, репшнуры, каски и все прочее — лежало на верхнем ярусе колокольни, куда вела узкая, вделанная в стену лестница без перил. Алексей поднимался медленно, всматривался в старую кладку стен, прислушивался. Шаги его были легки и рождали только шорох, но слабый этот звук, мотаясь в горловине колокольни, рос, ширился, взбирался выше, эхом ударял в колокол, отчего казалось, что вся колокольня скрипит и раскачивается, как плавучий маяк. Последний виток лестницы, щедрый солнечный свет, и прямо над головой жерло многопудового колокола со щербатым языком в виде продолговатой груши. Вечером, после работы, поднимая снаряжение наверх, Алексей не мог отказать себе в ребяческом удовольствии качнуть головой и ударить каской по колоколу, и Егор ударял, и Пашка, словно ритуал совершали. Колокол звонко отвечал, а потом долго бархатно гудел, заполняя этим гулом ствол колокольни.
Большой колокол и несколько других, поменьше, висели на могучем, черном от времени дубовом брусе. Алексей перешагнул через веревки, тянувшиеся от разномастных языков к будке звонаря, и вышел к узкому оконному проему: ветер, облака, голубиное воркование, а внизу утренняя Москва.
Здесь, на колокольне, он со смаком выкуривал сигарету, потом не покуришь, красить надо, да и неудобно как-то дымить среди куполов, кокошников и прочего антаблемента. В горах он великолепно обходился без сигарет, а в городе темп другой, нервы другие, незаметно за день пачку и высадишь. С куревом, конечно, пора кончать. Но трезвые эти мысли приходили потом, когда он со снаряжением спускался вниз, а на колокольне думать об этом не хотелось. Он ложился животом на каменный подоконник, курил и смотрел на прекрасный мир, который расстилался внизу. Ему казалось, что он вознесся над городом, но чувство это было обманным. Какое там «над» — современная Москва поднялась гораздо выше старого собора, и только легкая, устремленная вверх конструкция колокольни да старые особняки, шеренгой тянувшиеся вдоль тихой улочки, создавали и иллюзию огромной высоты.
Сверху был виден огромный двор, по которому бродили куры, хозяйство бабки Ефимьи, сторожихи. Около собачьей будки возились на соломе щенки, липы шумели в ограде — когда-то здесь был погост, — почти деревенская идиллия. Но за узорчатой решеткой шла совсем другая жизнь: трамваи, троллейбусы и много, очень много людей.
С востока надвигалась пухлая, фиолетовая в сердцевине туча. Интересно, пройдет ли она стороной или зацепится за их колокольню. Алексей посмотрел на часы. Странно, ребята запаздывали. Сигарета догорела до фильтра и погасла. Он спрятал окурок в карман, поднял рюкзак со снаряжением и увидел входящего во двор Егора. Обычно тот приходил с Павлом, сейчас он был один. Остановился посередине двора, задрал голову и начал кричать что-то, размахивая руками.
— Не слышу! Иди наверх. Я сейчас.
Когда Алексей спустился на кровлю трапезной, Егор был уже там.
— Привет. Ты что блажил? А где Пашка?
— Павел в больнице. Аппендицит. Утром увезли.
— Вот те раз, — ахнул Алексей. — Вчера еще был здоровый.
— Он мне вечером позвонил, поздно, часов в одиннадцать. Умираю, кричит. Я взял такси, приехал. Потом Людмила пришла. Пашка по дивану мечется, стонет. Я домой укатил. Утром Людмила позвонила. Все, говорит, увезли.
— В какой он больнице?
— В Кожухово, пятьдесят вторая, кажется.
Слушая рубленые Егоровы фразы, Алексей сочувственно хмурился, кивал головой, но огорчался он не столько из-за болезни Павла, подумаешь, аппендицит, сколько из-за ее несвоевременности. По вине этого взбунтовавшегося слепого отростка Пашка деньги потерял и бригаду подвел. Работы еще на три дня. Договор есть договор, сказано — к такому-то сроку, кровь из носа, сделай. А как они вдвоем управятся с покраской? Соображения свои Алексей пока не высказал, но Егор и сам все отлично понимал.