Нина Федорова – Перед бурей (страница 10)
Услыхав, Мавра Кондратьевна приказала ему «не выражаться»: тут святой вечер и православный народ. Её авторитет стоял высоко среди прислуги: «за повара» – в таком-то доме! Лакей не осмелился возразить.
Жизнью своею, «почти что княжеской», Мавра Кондратьевна была довольна, не мечтала о лучшем, уверенная, что лучше и не бывает. Готовясь к роли хозяйки – сидеть на первом месте, под образами, она принаряживалась в комнате, примыкавшей к огромнейшей кухне.
Но пока она помадила свои жиденькие зеленовато-жёлтые волосы, укрепляя узелок большими, как вилы, парадными шпильками, «сердце её было не с нею», оно было в духовке, где «доходил» традиционный рождественский гусь. Оттуда, словно призывая её, доносилось шипение: гусь давал знать о себе. Наспех посмотрела Мавра в круглое ручное зеркальце, с туманностями и щербинками. Зеркальце было мало, и видеть она могла лишь центральную часть своего обширного лица. Но и тем, что она увидела, Мавра осталась очень довольна. Она никогда не употребляла пудры, не говоря уже о таких изощрениях, как румяна. Её же собственное лицо, не то от плиты, не то от природы, было медно-красное, совершенно в тон её кухонной эмалированной утвари. Оно и блестело, как эмаль её красных кастрюль. В зеркало Мавра смотрелась редко: по двунадесятым праздникам и под Новый год.
– Слава тебе, Господи! – И перекрестившись, она открыла заслонку, чтобы «наведать» гуся.
Горничные в доме имели куда меньше значения, и Мавра Кондратьевна помыкала ими. Народ молодой и кокетливый. Все собиравшиеся замуж, читавшие романы, охающие о каких-то «Ключах счастья», нуждались, конечно, в моральных наставлениях, и Мавра не скупилась на них.
Глаша, горничная Милы, сегодня особенно волновалась. «Нервность» среди горничных города считалась признаком хорошего тона, почти аристократизма, и они старались выказывать эту нервность по выходным дням. Сегодня Глашу очень волновала причёска: её волосы были густы у корней, но всё жиже в длину, коса выглядела мизерно, и Глаша сокрушалась. Но вот к рождеству явилась новая мода: чёлка! Глаша благословляла судьбу: казалось, эта мода имела в виду именно её, Глашу. Её главная гостья, Фрося, пришла пораньше. По очереди они стригли одна другую.
– Мода – грех! – сказала Мавра. – Искушение от дьявола. На том свете посадят тебя на эту же твою спиртовку да и начнут завивать твоими же щипцами…
– А господа? – огрызнулась Глаша. – Они завиваются же!
– О господах – помолчи. Не твоего ума дело. Ад не для господ построен.
Но Глаша и по возрасту своему, и поколению была из тех, кто не задумывается об аде.
Кухарка между тем, присев перед духовкой и открыв дверцу, обращалась уже к гусю:
– Ну как, милёнок? Готов?
Вытянув чугунный глубокий противень, Мавра нежно оглядывала гуся. Огромный, он возвышался горою, посвечивая жирною, золотистою кожей.
– Ну как, голубчик? – ещё раз спросила Мавра, склонившись над ним. Длинной-предлинной вилкой она, прицелившись, кольнула его в бок. Фонтан горячего сока брызнул и зашипел. «Ангел!» – восхищалась Мавра, подымаясь от духовки. Гусь был готов.
Глаша между тем наряжалась, готовясь в этот торжественный день всех поразить: её барышня была обручена, и ей, личной барышниной горничной, принадлежало право объявить об этом в кухне. Роман госпожи делал и её, Глашу, интересной: она была всему свидетельницей. Не утерпев, она уже, пока по секрету, передавала новость Фросе. Обе пылали от волнения.
– Это и есть такой роман, что я одобряю. Я сама бы за него вот сию минуту вышла!
– И я бы вышла, – соглашалась Фрося, – даже и не повенчанной. Какой же, надо сказать, кавалер! Уму непостижимо!
Глаша приступила к последней детали туалета: она натягивала серебряные туфли, отданные ей генеральшей. Глаша любила надевать господскую обувь при свидетелях, добавляя, что из всей прислуги она одна может носить её и что малый размер ноги есть несомненно аристократическая черта в женщине.
– И это грех! – увидав туфли, решила Мавра Кондратьевна. – И как ты, девушка, Бога не боишься! Господь создал серебро, чтоб деньги делать и ещё посуду на барский стол.
– Барыня носит же…
– О барыне ты опять помолчи. Для Господа Бога другие законы. Не твоего ума дело.
– Какие же, хотела бы я знать.
– Как ты не барыня, то и знать их тебе не полагается, – сказала кухарка.
Собирались гости. Один из лакеев играл на гитаре «Ах, зачем эта ночь». Двое других, под наблюдением Мавры, раскупоривали бутылки наливок. Затем, пересчитав гостей, кухарка объявила: «Все тут!» – и, торжественно перекрестясь на образа, пригласила к столу: «Чем Бог послал».
За десертом Глаша начала повествовать, как «барин Мальцев сватались к барышне». Горничные слушали с горячим любопытством, молодые лакеи снисходительно улыбались, слуги постарше слушали с достоинством. Но рассказ всё затягивался, уклоняясь в сентиментальные детали. Вскоре мужчины занялись вином, а пожилые – более насущными темами: о быстротечности человеческой жизни («а время так и летит, так и летит»), о дороговизне, о падении нравов, о комете, о Страшном суде и муках ада. Чем печальнее была тема, тем с большим усердием её развивали, заедая гусём.
Глаша между тем не могла остановиться, создавая роман, вплетая только что пришедшие ей на ум сцены, диалоги и позы.
– Смерть одна разлучит нас, – сказала барышня, утирая глазки кружевным платочком.
– Помните одно! – крикнул, сверкая глазами, барин Мальцев. – Соперников я не потерплю: всех застрелю на дуэли! – И глаза у него зажглись пламенем.
Барышня наша испугалась немного, но отдохнув, говорит:
– Так вы и вправду обожаете меня так страстно?
Тут барин Мальцев упал перед ней на колени и кричит:
– До смерти и без ума! Ни с чем, ни с кем не сравню тебя, Людмила! Ни с розой, ни с какой другой женщиной! Никакой другой молодой девице не удастся завладеть моим сердцем. Довольно! Я избрал тебя!
– Встаньте с колен, поручик Мальцев, – сказала барышня, – я вам верю! – А сама зарыдала от чувств и шепчет ему так горячо: – Ни один барин, пусть самый богатый, не оторвёт меня от твоей груди!
И тут они обнялись и обое враз крикнули:
– Боже, как мы любим друг друга! И до чего ж, значит, будем мы счастливы!
Мавра Кондратьевна, до которой доносились слова «любовь», «грудь», «обнялись», с другого конца стола прикрикнула:
– Глаша, будет! Заладила ворона про Якова… Оставь груди в покое!
Но Глаша, с подружками отойдя от стола и устроившись в уголку, не могла оторваться от рассказа.
– Назавтра приходит барин Мальцев с подарками и ей говорит: «Скажи, чего хочешь, и дам тебе!
А барышня нежно и так доверчиво просит:
– Одно прошу: куда нас с тобою ни бросит судьба, я беру с собой Глашу.
– Извиняюсь, – он говорит, – а кто же это такая будет – Глаша?
– А как же, – барышня отвечает, – хоть она и моя горничная, но при этом самый мой верный друг!
– В чём дело! Будем возить и Глашу с собою! Ну, только надо спросить: как у ней насчёт репутации?
Тут барышня гордо ему возражает: отвечаю за её репутацию, как за собственную! Никакой разницы. Если насчёт чего, то ни-ни!
– Вот это интересно! – барин говорит. – Не тали это девица, что я дал на чай три рубля?
– Та самая.
– Так скажу вам вполне откровенно, что Глаша и мне самому очень нравится. И жалко – такой девице да и выпала такая горькая доля.
– Да и я боюсь, – вздыхала барышня, – что надорвётся бедное Глашино сердце и уйдёт она из этого мира. Чувствую, ей остаётся недолго…
– Успокойтесь, Людмила, – барин Мальцев её перебивает, – и не грустите! Делу этому можно помочь. Сомневаюсь, не из благородных ли, случайно, ваша Глаша, и потому ей чаще надо бывать в обществе…
Неизвестно, куда бы занесло Глашу вдохновение, если б не раздался звонок: господа вернулись с бала. Денщик генерала и горничная барыни кинулись в господские комнаты. Глаша же была отпущена до утра. Компания разбилась. Решили танцевать польку, и Глаша наконец могла щегольнуть серебряными туфлями.
В кухню вошёл Егор. Он сел в сторонке, так как не ел с другими, и Мавра Кондратьевна, относившаяся к нему с уважением, сама поднесла ему кипяточку (ни чаю, ни кофе, ни вина он не пил). Егор бормотал что-то и, видимо, был очень взволнован.
– Скажи мне, Кондратьевна, по совести: кто тут в городе у вас дороже – конь или человек?
– Каков будет конь и каков человек, смотря по тому, – вмешался в разговор один из лакеев.
– Человек – солдат, а коней пара – серые в яблоках, полковника Линдера.
Лакей свистнул.
– Такие то единственные кони! Они дороже роты солдат!
Глава VII
Казалось, цепь потрясений и катастроф, начавшаяся для мира в июле 1914 года, в этом городе открылась волнениями и событиями раньше – именно в самую новогоднюю ночь, 31 декабря. Странные, неожиданные и запутанные происшествия быстро последовали одно за другим. Казалось, они были и разрозненны, и в то же время связаны чем-то, но связь эта не была ясна. О ней можно было лишь смутно догадываться, и каждый догадывался по-своему. Бесконечные споры о событиях не оставляли никого равнодушными, вовлекая в сообщничество одних, других отбрасывая во враждебные группы.
Первого января, как водится, газеты не вышли, но город уже волновался слухами: здесь, там и ещё где-то «что-то случилось». Второго января появились газеты, и действительно новостей было множество. Но городское дамское общество, без различия возрастов, классов и положений, было взволновано одним – открытым письмом телеграфиста Голоскевича к Саше Линдер. Автор письма в ту же ночь покончил самоубийством, застрелившись под окном её квартиры. Письмо, адресованное в газету, он оставил у себя на столе, подле керосиновой лампы. Лампа коптила. Оно лежало там, всё темнея, всё темнея, всё чернея под слоем сажи. К письму добавлена была записка: автор просил напечатать его письмо в газете, полагая в этом единственную надежду, что Саша Линдер прочитает письмо (в городе знали, что, утомлённая большим количеством получаемых писем, Саша отбрасывает, не читая, те, что написаны незнакомой рукой).