Нина Дашевская – Около музыки и другие рассказы (страница 47)
Матрос проигрывает.
— И пожалуйста, — говорит он, — больно надо!
Отходит к Марио.
— Ты когда-нибудь был в цирке? — спрашивает его Шмулик. Матрос качает головой. Неужели не был?! Ни разу?!
— Тогда ладно, — тихо говорит Шмулик. — Иди вместо меня.
Мне ужасно жаль маленького Шмулика, но что я могу сделать?! Раньше я водил всю толпу, но сейчас Аристотель сказал мне: или двоих, или вообще лавочка прикроется.
Публика уже собирается на представление. Я ныряю в здание цирка со служебного входа. Здесь нельзя провести других — заметут! У нас есть запасные варианты. В несколько минут я перебираю их все, ношусь по цирку, как бешеный. И понимаю: сегодня можно только через слоновник. И даже радуюсь: вот им, Петеру и Матросу! Пусть нюхают!
Петер идёт мимо слонихи Джеральдины, зажав нос, явно боится. Джеральдине только хоботом двинуть, и готово! Зато Матрос смотрит на неё во все глаза и улыбается: надо же какая! Слонов он тоже никогда не видел раньше. Я тащу его за рукав — скорее!
Мы продираемся по самым тёмным коридорам и лестницам и наконец выныриваем в осветительскую.
— Аристотель! — шепчу я громко. — Ты один?
— Да, и уже отвернулся, — отвечает мне Аристотель, наш осветитель, король всех фонарей и прожекторов. Директор терпеть не может посторонних в театре, безбилетников. Но Аристотель старше директора в два с половиной раза и не больно-то боится. Он только просит, чтобы я не приводил больше двух человек.
Вокруг самого яркого прожектора — самая чёрная темень. И никто не увидит три притихшие тени: Петера, Матроса и мою.
Отсюда я смотрю все представления. А ещё смотрю на Матроса. Он и правда первый раз в цирке — сидит открыв рот. Как маленький.
Акробаты и дрессированные собаки. Фокусник (его не люблю). Клоун Бартоломео (обожаю). Но это всё не главное. У меня страшно колотится сердце, и я знаю: сейчас на арену выйдет он.
— Лучший в мире канатоходец Теодор Юлиус Штрохольм!
И он выходит. Идёт по канату, лёгкий, как горсточка нута. Тонкий и гибкий, как мальчишка. Он совсем не выглядит взрослым.
Я перестаю моргать. Мне кажется, закрой я глаза хоть на миг — и он… В общем, я держу его взглядом, помогаю. Так трудно идти по этой тонкой ниточке, она отблёскивает в свете прожекторов, как паутинка в утренней траве.
Я смотрю на него, и мне кажется, что это я. Что это я иду, раскинув руки, и не вижу всей этой толпы — только свой путь, тонкий трос, натянутый высоко над ареной. И мне не страшно. Совсем.
Толпа ахает, замирает. У меня останавливается сердце. Нет, опять стучит, нормально. Идёт, просто пошатнулся.
Чёртов канатоходец. Не смотреть бы. Говорят, когда переживаешь — теряешь часы жизни. С ним я теряю целые дни и годы. Скоро от моей жизни совсем ничего не останется.
Он, качаясь, доходит наконец до твёрдой площадки. Публика взрывается аплодисментами. Но я-то знаю. Я-то знаю, что это только начало номера.
Там, на площадке, он открывает ящик и достаёт старый халат. Надевает его, зевает…
Теодор Юлиус приходит домой. Снимает ботинки. Гладит кошку, ставит чайник…
Он восхитительный мим. Это называется пантомима: когда показывают что-то без слов и даже без предметов. Но все будто видят и кошку, и чайник… Кошка мяукает, чайник кипит — я знаю, что звуки идут в записи, через динамик. Но кажется, что это у него в руках возникает чудо… Смотрел бы и смотрел. Если бы только Теодор Юлиус не проделывал все эти штуки на своей проволоке.
Я знаю, какого труда, какой точности стоят все эти будто бы ленивые, неловкие движения. А он ложится себе спать. И даже храпит, будто нет более удобной кровати…
Это очень страшно. Потому что это самое трудное — вот так сохранять равновесие на узкой проволоке, лёжа.
Оглушительно звонит будильник, и Теодор Юлиус Штрохольм вскакивает с постели. Лихорадочно умывается, бреется — опаздывает! Перекусывает на ходу, выпивает кофе, ловит такси… И вот он на работе. Он возвращается на твёрдую площадку, скидывает там свой халат и вновь превращается в настоящего канатоходца — тонкого, гибкого и сильного, его тело натянуто как струна, он бесстрашен! Снова он идёт по проволоке, раскинув руки… И хотя зал уже знает: это самое простое, это ничего ему не стоит, — но всё равно встаёт. Весь цирк встаёт и аплодирует ему! И он делает для восторженной публики сальто на проволоке.
…И вместе с ним сальто делает моё сердце.
Теодор Юлиус Штрохольм, когда же кончится твоё бесконечное выступление!
Наконец он спускается на твёрдую землю. И я вспоминаю, как дышать. И закрываю глаза. Они мокрые — попробуйте-ка сами не моргать столько!..
Я знаю, знаю, что у него есть страховка. Если он сорвётся — это не так уж и страшно. Он показывал мне миллион раз, чтобы я перестал бояться за него. И потом на представлении один раз по-настоящему сорвался. Повис на страховке, как паучок… Публика ахнула. Он сделал вид, что это специально, сымпровизировал, продолжил номер дальше. Но я-то знаю… И потом. Кто может обещать, что страховка всегда сработает так, как надо?
Мы выходим из цирка.
— Ну что, понравилось? — спрашивает Петер, будто именно он привёл Матроса на представление.
— Вообще. Вообще! — твердит Матрос, все другие слова забыл. Я радуюсь, что ему так понравилось и что он это не скрывает. — А этот… канатоходец! Вообще. Вообще!
— Да, канатоходец крутой, — кивает Петер. Я молчу.
Вдруг Матрос поворачивается ко мне.
— А я видел, как ты смотрел на него. Видел. Боялся. Белый весь сидел. Ты же представлял, как будто это ты? Да?
Я вздрогнул. Откуда он знает?…
— Ты, наверное, хочешь тоже. Да? Тоже хочешь ходить по канату?
— Нет, — отвечаю я. Я не говорю ему, что умею ходить по канату. Не так-то это и сложно, если просто ходить.
— Лучший номер! — повторяет Матрос.
— Ненавижу этот номер, — бормочу я. — Лучше бы его не было.
— Оставь его в покое, — бросает Матросу Петер. — Он переживает. Каждый раз переживает, как чёрт.
— За канатоходца?
— Да. Это его отец, — сдаётся наконец Петер.
…Мы выходим на площадь. Часы на здании ратуши бьют десять раз. От колокольни до соседнего дома натянут трос; в праздничные дни на нём развешивают флажки и фонарики. Я киваю на него:
— Раньше он ходил здесь.
— Кто? — не понимает Матрос. — Где ходил?…
— Теодор Штрохольм. В День города он шёл по этому тросу. От того дома с башенкой до колокольни. Шёл над толпой, раскинув руки. Безо всякой страховки. И когда он проходил трос до конца, звонарь ударял в колокол. И толпа выдыхала. Это было очень страшно.
— Прямо здесь?… — Матрос с Петером стоят задрав головы.
— Да.
— Ты видел?
— Нет, это было давно. Ещё до моего рождения. (Да, кивает Петер, отец мне рассказывал. Весь город приходил смотреть на нашего канатоходца.)
— А сейчас? Почему он не ходит сейчас?
— Из-за меня, — отвечаю я. — У него же есть я. А у меня, кроме него, никого нет. И он не может теперь так просто пройти над площадью без страховки. Не может.
— Значит, ты целыми днями в цирке?
— Ну да.
Мы идём с Матросом вдоль реки. Петер давно ушёл, запрыгнул к себе через окно, чтобы притвориться спящим. Лучше остаться без ужина, чем попасться на глаза отцу! А спящего ребёнка, глядишь, не тронут.
Я пошёл провожать Матроса на другую сторону реки. Он живёт там, у самых доков. Оказалось, он и правда матрос — работает на маленьком пароходике. «Речная электричка», — скептически обзывает своё судно Матрос: ходит до близких деревень и назад в тот же день. А ему, конечно, хочется в море…
Я никогда не был здесь, в доках. Видел их только со своего берега реки. Здесь чинят небольшие суда, катера. Здесь же латают и Матросову «электричку», поэтому он оказался сегодня свободен.
Матрос в благодарность за цирк тоже показывает мне свой мир. Совсем стемнело, бродят скучающие собаки; кошачьими голосами орут чайки. Всюду скрученные в бухты канаты, пахнет дёгтем. Или, может, не дёгтем — но мне кажется, этот запах зовётся так. Матрос показывает мне длинную палку в воде. Такой высокий столб: на нём отмечают уровень воды.
— Видишь, в прошлом году было наводнение. Вода вышла из берегов, захлестнула набережную. Помнишь?
— Конечно, помню.
— Да, это было не опасно. А теперь смотри.
На самом верху столбика тоже есть отметка. Металлическая скобка, на ней выбит год.