реклама
Бургер менюБургер меню

Нил Гейман – За темными лесами. Старые сказки на новый лад (страница 99)

18

Отец считался превосходным столяром. Работал он медленно, терпеливо, и теперь я понимаю: всю отпущенную ему любовь он без остатка тратил в мастерской, устроенной в арендованном гараже. В свободное время он слушал по радио репортажи с бейсбольных матчей. Обладая профессиональным тщеславием, он был напрочь лишен тщеславия личного, и полагал, что на лица вроде моего нечего попусту пялиться в зеркало.

Но я-то видел в зеркале «Джимми»! Потому и решил, что отец тоже увидел его.

Как-то в субботу мать взяла нас, близнецов и меня, на паром через озеро Мичиган в Сагино. Цель поездки заключалась в самой поездке: паром стоял в Сагино всего двадцать минут, после чего отваливал от пристани и плыл через озеро назад. С нами ехали женщины вроде матери – ее подруги, свободные от работы в уикэнд. Некоторых сопровождали мужчины вроде отца, в мягких фетровых шляпах и мешковатых «выходных» брюках, складками ниспадавших на «выходные» ботинки. Губы женщин были подведены кроваво-красной помадой, оставлявшей следы на их сигаретах и на передних зубах. Они жуть как много смеялись и повторяли то, что их насмешило, по многу раз кряду. «Хот-дог», «скользит-катится»[81], «оперная певица»… Через полчаса после отплытия мужчины скрылись в судовом баре. Женщины, а с ними и мать, сдвинули палубные шезлонги в длинный овал, связанный воедино смехом, знаками внимания, общей болтовней. Сплетничая, они размахивали в воздухе сигаретами. Братья носились по палубе, рубашки их развевались, взмокшие от пота волосы прилипли ко лбам. Когда они начали ссориться, мать велела им сесть в свободные шезлонги и сидеть смирно. Я сидел на палубе, прислонившись спиной к бортовому лееру, и наслаждался покоем. Если бы кто спросил, чем мне больше всего хотелось бы заняться в тот день и на всю оставшуюся жизнь, я бы ответил: «Хочу сидеть здесь. Хочу остаться здесь навсегда».

Но через некоторое время я оставил компанию женщин, прошел через палубу и спустился в бар. Стены внутри были отделаны темными, ярко раскрашенными панелями «под дерево». Небольшой зал, пропахший пивом и табачным дымом, гудел от мужских голосов. Около двадцати человек стояли у стойки и разговаривали, бурно жестикулируя полупустыми стаканами. Вдруг один отделился от остальных, сверкнув светло-каштановой челкой в свете лампы. При виде того, как он пожимает плечами, у меня едва не поднялись дыбом волосы, а в животе похолодело. «Джимми, – подумал я. – Джимми». Но тут он развернулся ко мне лицом, повел плечами, радуясь пиву и мужской компании, и я увидел, что это вовсе не «Джимми», а кто-то другой, совершенно незнакомый.

«Однажды, – думал я, – я буду свободен. Когда-нибудь я избавлюсь от всех от них, уеду в большой город, еще не знаю, в какой, вспомню все это от начала до конца, и вот тогда освобожусь от него».

Тем временем женщины плыли через пустынное озеро, с хохотом изрыгая клубы сигаретного дыма, да и мужчины тоже расшумелись, как ребятня на липком асфальте игровой площадки с россыпью мелких зеленых стекляшек-леденцов у стены.

Уже в те дни я понимал, что существую как-то отдельно от семьи, как островок между родителями и близнецами. Эти две парочки, охватившие меня, будто скобки, спали на двуспальных кроватях в соседних комнатах у задней стены первого этажа двухэтажной квартиры, принадлежавшей жившему над нами слепцу. Моя койка, предмет вечной зависти близнецов, стояла в их комнате, и только незримая преграда колоссального авторитета отделяла мою территорию и имущество от их.

По утрам наша половина квартиры жила так. Мать поднималась раньше всех. Мы слышали, как она принимает душ, как грохочет ящиками на кухне, как звенят миски и бутылки молока, выставленные на стол. Вскоре в комнату проникал запах жареного бекона. Это для отца. Он шел в ванную, по пути барабанил в нашу дверь и окликал братьев:

– Живей там! А то глядите – я приду поднимать!

Близнецы поднимались с постели и затевали шумную щенячью возню. Как только отец освобождал ванную, мы втискивались туда все втроем. В ванной было душно, густо воняло дерьмом и резким, едва ли не осязаемым запахом пены для бритья и срезанной щетины. Мы писаем, встав вокруг унитаза. Мать ворчит и ворчит, одевая близнецов, чтоб отвести их к миссис Кэнди, живущей неподалеку – она присматривает за братьями днем за пятерку в неделю. Мне полагается носиться взад-вперед по игровой площадке в Летнем лагере при школе под надзором двух старшеклассниц, живущих в квартале от нас. (На самом деле я был там всего два раза.) Сменив трусы и носки, надеваю повседневные штаны и рубашку и иду на кухню. Отец заканчивает завтрак, доедает ломтики жареного бекона с золотисто-коричневыми, масляно блестящими тостами. В пепельнице перед ним дымится сигарета. Остальные уже ушли. Наверху, в гостиной слепца, бренчит пианино. Сажусь перед миской овсянки. Отец смотрит на меня и отводит взгляд. От злости на слепца, бренчащего на пианино в такую рань, его аж пот прошибает – скулы и лоб блестят, как золотистый поджаристый тост. Отец снова смотрит на меня, понимает, что дальше откладывать некуда, устало лезет в карман и бросает на стол два четвертака. Девчонки из старшей школы берут по двадцать пять центов в день, а второй четвертак – мне на обед.

Прячу монеты в карман.

– Смотри, не потеряй, – говорит отец.

Выплеснув в рот остатки кофе, он кладет чашку и тарелку в переполненную раковину, снова смотрит на меня, хлопает по карманам, проверяя, не забыл ли ключи, и добавляет:

– Дверь за собой запри.

Я отвечаю, что обязательно запру. Отец поднимает серый ящик с инструментом, берет со стола черный судок с обедом, нахлобучивает шляпу и уходит, по пути грохнув ящиком с инструментом о дверной косяк. На косяке остается широкая серая полоса – будто след грубой шкуры какого-то разозленного зверя.

Наконец-то дома, кроме меня, никого. Я возвращаюсь в спальню, закрываю дверь, придвигаю к ней кресло так, что ручку не повернуть, и читаю комиксы – «Черного Ястреба» и «Генри и Капитана Марвела», пока не придет время идти в кино.

Пока я читаю, все в доме кажется живым и жутко опасным. Слышу, как на стене в прихожей дребезжит на крючке телефонная трубка, как щелкает радио, будто пытаясь включиться и заговорить со мной, как ерзают, позвякивают в раковине тарелки.

В такие часы все вещи, даже тяжелые кресла и софа, становятся самими собой – свирепыми, буйными, как невидимый мне огонь, заполняющий небо, начинают носиться по потайным ходам и туннелям под улицами. А все остальные люди в такие часы исчезают, рассеиваются, будто дым.

Когда я отодвигаю кресло от двери, дом тут же затихает, как притворившийся спящим дикий зверь. Все внутри и снаружи ловко возвращается по местам, огонь в небе гаснет, на тротуарах вновь возникают прохожие. Теперь нужно открыть дверь. Я так и делаю. Быстро иду через кухню, через гостиную, к парадной двери, зная: стоит приглядеться к какой-нибудь из вещей повнимательнее – и она проснется. Как же сухо во рту! Каким толстым, неповоротливым кажется язык!

– Я ухожу, – говорю я. Кому? Вроде бы никому. Но каждая вещь в доме слышит…

Четвертак отправляется в щель под окошком. Взамен из щели выскальзывает билет. Долгое время, до встречи с «Джимми», я был уверен: если не сохранить корешок в кармане рубашки целым, несмятым, билетер может подбежать к тебе по проходу прямо посреди фильма, схватить за шиворот и выставить вон. Поэтому корешок отправляется в карман, а я проскальзываю сквозь огромные двери в прохладу холла и направляюсь к другой двери, со смотровым оконцем. Она открывается хоть вперед, хоть назад, и ведет в зал.

Большинство постоянных дневных посетителей «Орфеум-Ориенталя» каждый день садятся на одни и те же места. Я – один из тех, кто бывает здесь каждый день. Небольшая, но говорливая компания местных лодырей и выпивох садится далеко справа, под светильниками, висящими на стене, будто старинные бронзовые факелы. Эти места они выбирают потому, что там можно рассматривать их бумажонки, «документы», и показывать их друг другу во время фильма. Пьянчужки ни на минуту не забывают, что могут потерять один из документов, и потому то и дело роются в засаленных конвертах, в которых хранят бумаги.

Я занимаю место с краю, на левой стороне центрального блока кресел, прямо перед широким поперечным проходом. Здесь можно вытянуться во весь рост. Иногда сажусь в середину последнего ряда, или первого, а порой, когда балкон открыт, поднимаюсь туда и устраиваюсь в первом ряду. Смотреть кино оттуда, из первого ряда балкона, все равно, что стать птицей и лететь к экрану с высоты. Когда ты в зале один – это просто наслаждение. Тяжелые красные занавеси манят обещанием чуда, на стенах мерцают поддельные факелы, по красной краске вьются вихри золотого ветра. В те дни, когда я сижу у стены, я тянусь к этой красной краске. С виду она кажется теплой и мягкой, но под пальцами холодна и сыра. Ковер в «Орфеум-Ориентале», должно быть, когда-то имел бездонный темно-коричневый цвет; теперь его цвет просто никакой – темный, в розовых и серых мазках растоптанной жвачки. Около трети сидений протерты до дыр; грязная серая шерсть пенится над прорехами в ветхом плюше.

В идеальном случае я успеваю посмотреть мультик, видовой фильм, киноанонсы, кино, еще мультик, еще кино, и только потом в зале появляется кто-то еще. Удовольствия – не меньше, чем от праздничного ужина. Если день не такой везучий, в зале, когда я вхожу, уже сидят старушки в смешных шляпках, молодые женщины в платках поверх бигуди, две-три парочки подростков… Все они, не отрываясь, смотрят на экран, только парочки, конечно, заняты друг другом.