Никос Казандзакис – Отчёт перед Эль Греко (страница 9)
– Ну, как тебе с новой женой, Николакис? – спрашивала мать.
– И не спрашивай! Я так счастлив! – отвечал дядя. – Она меня не привязывает.
Отца моего он побаивался, опускал глаза, чтобы не смотреть на него, и, потирая свои волосатые руки, то и дело посматривал на дверь. Теперь же, услыхав, что отец зовет его, дядя поднялся из-за стола, даже куска не успев проглотить, и поспешил к нам.
«Зачем это я снова понадобился дракону? – думал он, взволнованно проглатывая последний кусок. – И как только злополучная сестра терпит его?!» Он вспомнил свою первую жену и счастливо улыбнулся. «Я-то спасся, слава Богу».
– Иди-ка сюда, грамотей, – сказал отец, увидав его. – Объясни мне вот что!
Они вместе склонились над книгой и стали держать совет.
– «Первородство» – это такая охотничья одежда, – сказал после долгого раздумья отец.
Дядя покачал головой.
– Думаю, что это вид ружья, – возразил он дрожащим голосом.
– Охотничья одежда, – прорычал отец.
Он нахмурил брови, и дядя сник.
На следующий день учитель спросил:
– Что значит «первородство»?
– Охотничья одежда! – бойко выпалил я.
– Что за глупости! Какой неуч сказал тебе это?
– Мой отец!
Учитель наморщил лоб. Он тоже боялся моего отца. Разве ему возразишь?!
– Да, – пробормотал он нерешительно. – Конечно, иногда, хотя и очень редко, это слово обозначает и охотничью одежду. Но здесь…
Изо всех предметов больше всего нравилось мне Святое Писание. Удивительная сказка, запутанная, темная, с говорящими змеями, с потопами и радугами, с кражами и убийствами, – брат убивает брата, отец хочет зарезать своего единственного сына, то и дело вмешивается Бог, который тоже убивает, люди проходят по морю, не замочив даже ступней своих… Мы не понимали, спрашивали учителя, а он поднимал вверх розгу, кашлял, злился и кричал:
– Бесстыдники! Сколько раз повторять вам?! Не разговаривать!
– Но мы же не понимаем, господин учитель, – хныкали мы.
– Это – дела божественные, понимать их не нужно, это грех! – отвечал учитель.
Грех! Слыша это страшное слово, мы морщили лбы. Это было не слово, это был змий, который соблазнил Еву, а теперь спускался с учительской кафедры и разевал пасть, чтобы сожрать нас: мы морщили лбы, сидя за партами, не проронив ни звука.
И еще одно слово повергло меня в ужас, когда я услышал его впервые, – Авраам. Это удвоенное «а-а», отзывалось внутри меня эхом, которое словно катилось откуда-то совсем издалека, из глубокого, темного, опасного колодца. Я тайком шептал: «Авра-ам, Авра-ам», и слышал у себя за спиной топот и прерывистое дыхание, чьи-то босые широкие ступни гнались за мной, а когда я узнал, что однажды он решил зарезать собственного сына, ужас охватил меня, – конечно же, это тот, кто режет детей, – и я прятался за спинкой парты, чтобы он не увидел и не схватил меня. И когда наш учитель сказал, что тот, кто следует заповедям Божьим, попадет в лоно Авраамово, я поклялся в душе нарушать все эти заповеди, чтобы избавиться от этого лона.
Такой же ужас ощутил я, когда впервые услышал на том же уроке слово Аввакум. Это слово тоже показалось мне зловещим. Страшилище, всякий раз с наступлением темноты появлявшееся, чтобы затаиться у нас во дворе. Я даже знал, где оно пряталось, – за колодцем. А однажды, когда я отважился выйти один во двор ночью, он метнулся от колодца, вытянул руку и закричал: «Аввакум!», что значит: «Стой! Я тебя съем!»
Звучание некоторых слов вызывало во мне сильное волнение – не радость, но зачастую страх. И пуще других еврейские слова, потому что я слышал от бабушки, что евреи хватают в Страстную Пятницу христианских детей, бросают в корыто с гвоздями и пьют их кровь. И очень часто то или иное слово из Ветхого Завета, – и особенно слово «Иегова» – представлялось мне корытом с гвоздями, куда хотели бросить и меня.
В третьем классе был Периандр Красакис. Какой же бессердечный крестный дал имя свирепого коринфского тирана этому болезненному человечку, который носил твердый накрахмаленный воротничок, чтобы скрыть прыщи на шее, с тоненькими, как у цикады, ножками, с неизменным белым платочком у рта, куда он то и дело сплевывал, прерывисто дыша?! Он страдал манией чистоты и ежедневно проверял нам руки, уши, носы, зубы, ногти. Он не порол и не умолял нас, зато качал своей большой, покрытой прыщами головой.
– Животные! Свиньи! – кричал он. – Если вы не будете ежедневно мыться с мылом, то никогда не станете людьми! И что есть человек? Тот, кто моется с мылом. Одного ума мало, злополучные, нужно еще и мыло! Как вы предстанете пред Богом с такими руками? Ступайте во двор и умойтесь!
Часы напролет вбивал он нам в голову, какие гласные «долгие», а какие – «краткие», и какое ударение нужно ставить – «острое» или «облегченное». А мы прислушивались к голосам, долетавшим с улицы, – к торговцам овощами и бубликами, к реву осликов, к смеху соседок, и ожидали звонка, чтобы обрести спасение. Мы смотрели, как учитель на кафедре обливается потом, говоря без умолку, чтобы вдолбить нам в головы грамматику, но мысленно мы были далеко – на солнышке и вели перестрелку камнями, потому что швыряться камнями очень нам нравилось и в школу мы часто приходили с разбитыми головами.
Однажды весной, когда стоял божественный день и окна были распахнуты настежь, в класс лилось благоухание цветущего во дворе напротив мандарина, и мы уже не могли больше слушать об «острых» и «облегченных» ударениях. А тут еще птичка уселась на платане в школьном дворе и принялась щебетать. Тогда один из учеников, по имени Никольос, бледный мальчик с рыжими волосами, который прибыл к нам в том году из села, не выдержал, поднял руку и закричал:
– Замолчи, учитель! Замолчи! Давай послушаем птичку!
Бедный Периандр Красакис! Мы же его и хоронили. В один прекрасный день он тихо опустил голову на кафедру, на мгновение трепыхнулся, словно рыба, и испустил дух. Ужас охватил нас при виде смерти, и мы с визгом бросились во двор. На другой день мы нарядились в воскресные одежды, тщательно вымыли руки, чтобы не портить ему настроения, и проводили его на кладбище у берега моря. Была весна, небо радостно смеялось, земля пахла ромашкой. Гроб был открыт, лицо покойника было все в зеленых и желтых пятнах и прыщах. И когда мы, ученики, наклонялись по очереди, чтобы поцеловать покойника, весна пахла уже не ромашкой, а гнилым мясом.
В четвертом классе царствовал и правил директор школы. Приземистый бочонок с бородкой клинышком, с серыми, всегда злыми глазами и косолапый. «Видал его ноги? – говорили мы друг другу тихо, чтобы он не услышал. – Видал, как у него ноги заплетаются? А как он кашляет? Это не критянин!» Он приехал к нам из Афин, где получил образование, и привез с собой новую педагогику. Мы думали, что речь идет о молодой женщине, имя которой – Педагогика. Но когда мы увидели его впервые, он был один, – Педагогика, должно быть, осталась дома. В руках у него была маленькая витая плеть, он выстроил нас в ряд и стал произносить речь. Все что мы учили, мы должны были осматривать, ощупывать или же изображать на бумаге в клеточку. И смотреть в оба! Баловство строго возбранялось. Как и смех и крики на переменке. Руки держать, скрестив на груди. А на улице, встретив попа, целовать ему руку. «Смотрите в оба, несчастные, а не то – вот, глядите! – И он показывал нам плеть. – Я слов на ветер не бросаю, и вы в этом на деле убедитесь!» И мы, действительно, убедились. При малейшей нашей шалости или же просто, будучи не в духе, он спускал нам штаны и порол плеткой по голому телу. А когда ему было лень спускать нам штаны, он бил нас плеткой по ушам, пока не появлялась кровь.
Однажды, набравшись храбрости, я поднял руку и спросил:
– А где же новая Педагогика, господин учитель? Почему она не приходит в школу?
Он вскочил с кафедры, сорвал со стены плеть и заорал:
– Иди сюда, наглец! И спусти штаны!
Сам он ленился спустить мне штаны.
– Вот тебе! Вот тебе! – рыча, принялся он за порку.
Вспотев, он прекратил порку.
– Вот тебе новая Педагогика! А впредь – ни слова!
Супруг новой Педагогики был ко всему прочему еще и хитрецом. Как-то он сказал нам: «Завтра я буду рассказывать вам о Христофоре Колумбе, который открыл Америку. Чтобы вы лучше поняли, пусть каждый из вас принесет из дому яйцо. А у кого яйца не найдется, пусть принесет масла».
Была у него дочь на выданье по имени Терпсихора, – низенькая, но очень аппетитная. Многие к ней сватались, однако он не желал выдавать ее замуж: «Такого бесчестья я у себя в доме не потерплю!» А когда в январе кошки выходили на черепицу и принимались мяукать, он тоже поднимался на крышу и гонял их. «Будь проклята природа! – бормотал он. – Будь она проклята! Никакой морали!»
В Страстную Пятницу он повел нас в церковь поклониться Распятию, а потом вернулся с нами в школу, чтобы объяснить, что мы видели, кому поклонялись и что такое Распятие. Мы уселись в ряд за партами, усталые и измученные, потому что не ели ничего, кроме кислого лимона, и не пили ничего, кроме уксуса, чтобы тоже прочувствовать Страсти Христовы. И вот супруг новой Педагогики громким, торжественным голосом принялся рассказывать, как Бог сошел на землю и появился Христос, как он страдал и был распят, чтобы спасти нас от греха. От какого греха? Толком мы того и не поняли. Зато поняли прекрасно, что было у него двенадцать учеников, и один из них, Иуда, предал его.