реклама
Бургер менюБургер меню

Никон Пелецкий – Тишина между выстрелами (страница 1)

18

Никон Пелецкий

Тишина между выстрелами

Глава первая. О том, что снег скрывает.

Звук лыж, скользящих по насту, был не таким, каким ему следовало быть. Слишком влажный, слишком чавкающий, как будто снег не хотел отпускать полозья. Словно в глубине под настом лежало нечто, тянущееся к теплу живого тела. Старший сержант Астахов, человек, которого мать считала выдумщиком, а отец - отмеченным, остановился. Приподнял правую лыжу, перенеся вес на другую ногу. Снег осел с коротким, почти человеческим *хуух* - выдохом, показавшимся мужчине слишком осмысленным и вязким.

В декабре сорок первого на Северо-Западном фронте не бывает идеальной тишины. Снег либо скрипит, как стекло под сапогом, либо, как сегодня, подтаивает от дневного, бессильного солнца и превращается в пародию на кашу - вязкую и ненадежную, готовую в любой момент подвести.

Лейтенант замер за стволом старой сосны с раздвоенной вершиной, стараясь слиться с ним. В другое время немецкие наблюдатели на той стороне реки давно бы засекли такой ориентир, но сейчас густой лес был пуст, а поле, тянувшееся к замерзшей реке, лежало под слоем сырых сумерек. Астахов запоминал каждое дерево инстинктами, а не разумом. Древним, эволюционным знанием, которое чуяло врага еще до того, как мозг успевал осознать.

Он стоял неподвижно уже минуту, и пот под ватником начал остывать, превращаясь в ледяную липкую пленку. Холод пробирался сначала под ворот, потом тонкими, настойчивыми змейками тек по позвоночнику вниз. Астахов терпел. Терпение было единственным, что он научился делать по-настоящему хорошо за двадцать восемь лет своей войны. Войны, которая началась задолго до сорок первого, еще в детстве, с тихих голосов за печкой.

Он привык говорить, что “слышит”, но это было неправильно. Он чувствовал каким-то другим органом, которого нет в анатомических атласах. Врачи назвали бы это галлюцинациями, а отец называл даром. “Дар”, “благословение”, “ответственность”. И еще “проклятие” - но только тогда, когда отец напивался до черноты, когда прошлое становилось настоящим, а мертвые начинали говорить с ним в полный голос.

Астахов медленно, через нос, выдохнул, стараясь чтобы пар не взлетал столбом, и чтобы ни один наблюдатель, будь то человек или кто-то похуже, не заметил его раньше времени. И снова двинулся вперед.

До немецких траншей было метров восемьсот, но он шел к старой мельнице, где позавчера разведка нашла тела шестерых красноармейцев, без видимых ран. И у всех, как докладывал лейтенант Никитин, было одно и то же выражение лиц: “Как будто они увидели что-то, и это что-то все еще перед ними, хотя глаза уже слепы”.

Начальник особого отдела дивизии, Майор Верещагин после доклада вызвал к себе Астахова и посмотрел на него тогда пристально, пытаясь вывернуть на изнанку. С хорошо знакомым Астахову прищуром: “ты мне не нравишься, ты какой-то неправильный, но ты нужен”.

- Астахов, - наконец сказал Верещагин. - Ты ж с запада, со Смоленщины, говорят, у вас там ведуны.

- Говорят, что кур доят. У нас там война, товарищ майор, и голод. И немцы, будь они прокляты.

- Отставить! Ведуны есть?

- Отец был знахарем.

- Был?

- Погиб летом.

Верещагин тогда кивнул, услышав именно то, что ждал услышать. И поставил задачу: идти на мельницу, произвести осмотр на месте, вернуться и доложить. По словам разведки, из шестерых у одного зрачки были разного размера, у второго в пальцах застыла земля, будто он пытался что-то удержать, у третьего… Верещагин не договорил, оборвав себя на полуслове. Сказал только: “Там еще кое-что есть. Фрицам, черт бы их побрал, это тоже интересно. Не медли, выходи перед рассветом”.

И, хотя даже по скудным оговоркам майора он понял, что дело не чисто, Астахов пошел, потому что отказ - расстрел на месте или штрафбат, по законам военного времени.

Отец не успел толком объяснить про дар. Только в детстве, бывало, посадит перед собой, положит на виски тяжелые, пахнущие махоркой и дегтем, ладони и зашепчет что-то на незнакомом языке, слов которого Астахов не знал, но нутром понимал, о чем отец говорит. Отец говорил: “Дед твой знал и прадед. И ты знаешь, и, когда придет время, сын твой услышит их зов”. Мать любила его, но боялась и считала, что он все выдумывает. Своих мертвых она не слышала, но Астахов знал - они тоже рядом.

В детстве были голоса за печкой. В юности он начал слышать шепот с погоста, когда проходил мимо. На фронте же это было с ним каждую ночь. Мертвые не умеют говорить и не могут молчать. Они создают ощущение, как если бы кто-то стоял у тебя за спиной и дышал в затылок холодным, несвежим воздухом, или плакал в соседней комнате голосом с чуждыми, гортанными призвуками.

Астахов научился не слышать. Заглушать голоса усилием воли, как затыкают дыры в готовой вот-вот прорваться плотине.

Мельница показалась из-за поворота реки через десять минут, отмеренных ударами сердца. Двухэтажная, с обгоревшим крылом и сорванной дверью, она стояла на берегу, как гнилой зуб, и в ее черных окнах не было ничего, кроме ожидания. Немцы били по ней из минометов в октябре, когда еще держали ту сторону. Сейчас их тут не было - отошли на пару километров, укрепившись на высотах. Но разведка докладывала: в район мельницы они зачем-то наведываются, хоть и не часто.

Астахов снял лыжи, прислонил к сосне. Потянул из-за спины ППШ. Автомат у него всегда был хорошо смазанным, но холод делал затвор тугим, словно металл не хотел подчиняться живой руке. Проверил - щелчок нормальный, но звук приглушенный, как будто воздух вокруг стал плотнее. Два дисковых магазина на поясе, третий в кармане ватника. Граната одна, Ф-1. Самодельный, но верный нож на поясе - отец выковал его из рессоры еще в тридцать седьмом, в ту зиму, когда Астахову впервые приснился сон, в котором он стоял на перекрестке и смотрел в небо, а небо смотрело в ответ. Отец сказал всегда носить с собой холодное железо, Астахов этот завет не нарушал.

Он, пригибаясь, мелкими перебежками двинулся к мельнице. Снег здесь был глубокий, рыхлый и сыпучий, как зола. Провалившись пару раз до колен, Астахов выругался сквозь зубы и ушел вправо, к береговой линии, где ветер сдувал снег до ледяной корки. По корке идти было легче, хоть и скользко, и, дважды, он едва не упал, хватаясь за ломкие кусты.

Перед самой мельницей он залег. Лежал в снегу минуты три, слушая ветер. Стрекотнула, испуганно, сорока, а после, в наступившей тишине, он слышал лишь свое дыхание и больше ничего. Пустая, высасывающая звук, тишина поглотила все вокруг.

Он поднялся, стряхнул с себя снег, подошел к двери.

Запах ударил сразу, липкий и неприятный, будто бы из старого погреба. И еще запах гари, от которого сразу запершило в горле и заслезились глаза. Астахов знал этот запах. Однажды, в детстве, отец привел его на место, где, по словам деревенских, “черт водил хоровод”. Там пахло также - горелой землей и гнилью.

Он достал платок, завязал на лицо, как учил отец: “Если чуешь неживое не дыши. Если надо - дыши через мокрую тряпку. Если тряпка не помогает беги. Беги и не оглядывайся. И не называй имени”. Снег возле мельницы выглядел обычно, но заставить себя намочить в нем платок Астахов не смог. Лучше уж так, сухой, чем дышать … этим.

Внутри мельница оказалась просторнее, чем выглядела снаружи, пространство словно расширилось, нарушая законы физики. В помещении первого этажа когда-то стояли жернова, а теперь осталась только каменная подпорка и обрывки приводных ремней, свисающих с потолка, как змеиные шкуры. У второго этажа не было пола и свет проходил сквозь выбитые окна и дыры в крыше, ложился на пол полосами. И в одной из таких полос Астахов увидел первого.

Он лежал на спине, руки вытянуты вдоль тела, как в построении на плацу. Молодой солдатик, лет двадцати, с рыжеватыми усами и открытыми глазами. Он смотрел вверх, сквозь дырявую крышу, но, казалось, до сих пор видит что-то там, за гранью. Астахов знал этот взгляд, видел его у убитых снайпером, когда пуля входит в мозг так быстро, что тело не успевает среагировать перед смертью, и в глазах застывает последнее, что видел человек. Но здесь он не заметил крови или видимых ран.

Астахов присел на корточки, не касаясь тела. Провел рукой над лицом - ладонь шла медленно, словно в толще воды. Воздух над лицом убитого был *тяжелее*, чем следовало.

Он перевел взгляд на пальцы трупа. Чистые. Ни земли, ни травы. У одного из тех, которого описывал Верещагин, в руках была сжата земля. Астахов прошел дальше.

Второй лежал у стены, скорчившись, поджав колени к животу в последней попытке защититься. Пальцы правой руки были сжаты в кулак, и между ними темнела грязь. Астахов осторожно разжал их - поддались с хрустом, как лед под ногой. На ладони лежал комок земли, смешанной с чем-то еще более черным, похожим на пепел.

Платок не помог, запах прошел сквозь ткань, ударил в ноздри, вызвал мгновенную тошноту и головокружение. Горело нечто, для чего у людей нет названия. Он высыпал землю на пол, вытер руку об гимнастерку второго. Помыть бы, да где тут, даже снег за порогом гнилой.

Он прошел дальше, стараясь ступать беззвучно. Третий. Четвертый. Пятый. Шестой.

Все они были из разных частей, Астахов видел это по форме, смерть тоже настигла каждого по-своему, но вязкий воздух над телами словно объединил их в одну цепь. У четвертого на гимнастерке был орден Красной Звезды, у другого немецкий нож, зажатый в окоченевшей руке, трофейный, с выгравированной на лезвии руной. Астахов не знал рун, но стоило коснуться лезвия, как он почувствовал чей-то взгляд в спину. Обернулся - никого. Откинул нож мыском сапога, хотел уже поднять, но все-таки передумал - ворованное не защитит, лишь навлечет беду. У третьего из нагрудного кармана торчало письмо, адресованное «Моей Наде». Астахов не стал читать, не за этим он здесь. Он внимательно смотрел на лица.