реклама
Бургер менюБургер меню

Николай Воронов – Гудки паровозов (страница 28)

18px

Затем без перехода и всякого к тому повода, начала рассказывать об отце.

Он работал машинистом крана, который таскает огненные стальные слитки. Год назад вышел на пенсию. От ничегонеделания пристрастился к вину. Испугался, что плохо кончит, накупил сетей и уехал на Аральское море. Привез оттуда копченой рыбы и трехлитровую бутыль зернистой икры. Кто ни попробует икру, в восторге. А на ее, Лены, вкус она еще противней баклажанной.

Отца звали обратно в цех, потому что несколько молодых машинистов призвали в армию, но он отказался. До его приезда машинист Крохалев — тоже пенсионер — вернулся в цех, и после первой же смены у него схватило сердце, и он не выжил. Папа говорит, организм Крохалева выбился из ритма и потому не выдержал прежней нагрузки. Жарища в кабине. Ведро газировки выдуешь за смену.

В будущем, по мнению Лены, для стариков отведут специальную планету с мягким климатом. Построят там не только санатории и лечебные спортзалы, но и заводы, где легко работать, чтоб скучно не было. Оформил пенсию, погрузился в ракету — и полетел. Прилетел — в учебно-курсовой комбинат. Выбрал специальность, какая понравилась, прослушал теорию — и на завод. Работаешь столько, сколько приятно, потом отдыхаешь. А если не умеешь отдыхать, то учишься отдыхать.

Снова тарахтение в коммутаторе. Звонит медицинская сестра. Ее грудной голос доносится из трубки до меня. Сестра укоряет девушку за то, что она расстраивает больного Данилу Викуловича Карагодина.

Лена округляет глаза, улыбается. А когда сестра зовет к телефону Даню, насупливает брови.

Бормотание Дани смягчает телефонистку, но через минуту она заявляет жестким тоном, что не может относиться к нему иначе: мало знает его.

Повесив трубку, она сидит растерянно, и едва появляется клиент в волчьей дохе и фетровых, натертых мелом бурках, оживляется, лукаво щурясь, принимает и передает заказ. А как только посетитель выходит покурить, сообщает мне, что это коммерческий директор Букреев, деловой, добрый и свойский дяденька, но хвальбун. На панели коммутатора вспыхивает лампочка.

— Челябинск! — громко зовет Лена. — Пройдите в третью кабину.

Бурки Букреева оглушающе скрипят. Он оставляет дверь кабины полуоткрытой. Говорит он с тещей, которую называет мамой.

Вскоре мне уже известно, что теща Букреева — заслуженная учительница республики, жена — ведущий конструктор тракторного завода, сын — без пяти минут кандидат экономических наук, а дочь — чемпион Олимпийских игр, проходивших в Австралии.

Иногда он выглядывает из кабины, должно быть, проверяет, как я реагирую на его слова.

Я прикидываюсь безразличным, хотя и приятно мне, что у человека такая прекрасная семья и что он, как ребенок, которому купили обнову, не умеет скрывать своей радости.

Напоследок он кричит теще:

— Многое я, верно, не расслышал — погода. Но это не беда. Понимаю тебя с одного звука.

Расплачиваясь, он просит телефонистку не отрывать талона: он не из тех командировочных, кто прилагает к финансовому отчету фальшивые документы.

Он косится на меня, и девушка, наверно, для того, чтобы поднять его настроение, говорит, что у них в квартале тоже есть очень образованные семьи.

Он дарит Лене конфету «Мишка косолапый», пишет на листочке адрес и просит ее забежать в гости, если она будет в Челябинске. Дочь Букреева — ровесница Лены.

Прежде чем покинуть междугородную, он заявляет о своем восхищении новым поколением молодежи («Мы были менее развитыми и философски подкованными»), кладет за оконце другого «Мишку» и стискивает мой локоть.

Появляется лейтенант. Шинель его пахнет холодом; на прядке под козырьком иней; взгляд печальный.

Лена извещает лейтенанта, что ему повезло: еще час назад не было слышимости. Наверно, подул ветер.

Потом она спрашивает «девочек», почему до сих пор нет Москвы, и умоляет вызвать срочно Свердловск.

Я отхожу к широкому чистому окну. Булыжник накатан до стеклянного блеска. Наискосок от меня кладут правое крыло горно-металлургического института. Кирпич краснеет в руках каменщика. Прямо — пустырь, дальше — одноэтажный поселок, а еще дальше, на холме, телевизионная мачта. А на горизонте белые, в извивах грифельных долин Уральские горы. И опять чудится: никогда не была так близка сердцу эта земля. Либо я сильно соскучился о ней, либо с годами бережней, зорче воспринимаешь все то, чем живет она и что создается на ней.

Лейтенант, волнуясь и становясь угрюмей, бродит от кабин до стены, пышущей теплом парового отопления.

Лена тревожно привстает со стула — следит за офицером. Потом подзывает к оконцу. Она не может выбрать, куда поступить: в техникум связи или физкультурный, — и спрашивает совета у лейтенанта. Он за техникум связи и объясняет почему.

Девушка поддакивает. Правильно, резонно, она склонялась к этому решению и теперь окончательно укрепляется в нем. После, не дав офицеру отойти от оконца, с места в карьер начинает рассказывать, как вчера была на примерке и напугала фурункулом (он на спине) швею. Швея роняла метр и даже заикалась.

Фурункул наверняка был выдуман, зато лейтенант расправил плечи, и что-то бодрое появилось в его походке.

Когда он выскочил из помещения, так и не убедив свердловчанку Наташу приехать сюда (она твердила, что жизнь у них не получится: слишком он не уравновешен), Лена тотчас вызвала Наташу к телефону и долго доказывала, что у товарища лейтенанта золотой характер и что нельзя не верить тем, кто в нас души не чает.

Лену прерывали, но она вскрикивала: «Девочки, тут судьба решается», — и ее не разъединили до тех пор, пока она не попросила сама.

Спрашивать, чем закончился разговор, я не стал. Определил это по глазам Лены. Они хмурились.

В коммутаторе щелкнуло, темный стеклянный ромб кабины озарился изнутри. Дали Москву. Пришлось кричать и напряженно ловить то, что кричали из Москвы.

Когда я закрывал дверь переговорного пункта, то услышал хрипловатый от волнения голос Лены:

— Позовите, пожалуйста, больного Карагодина, того, который упал с двадцати метров.

По мостовой, издавая бурлящий гул, приближались «ЯАЗы». Эх, черт побери, не вовремя они! Я распахнул дверь пошире. Машины проехали. Безмолвие. Неужели не захотели позвать парня? Нет, позвали. Из трубки донесся рокоток мужского голоса. Что это?

Лязгнул металл о металл. Ну да, так и есть: повесила трубку, коза. И стоит сейчас монтажник Даня на другом конце города полный смятения и недоумения, а в ухо ему бьются короткие гудки.

В воздухе летят хлопья мерцающего куржака. К полудню его, наверно, стряхнет со всех телефонных проводов России, и слышимость снова будет превосходная.

Я шагаю и думаю о куржаке в отношениях людей.

Куржак — это ведь часто ненадолго и редко гибельно, потому что на него есть ветер больших чувств и солнце прочной человеческой натуры.

1960 г.

ЧИБИС

Попутный грузовик, на котором приехал Манаков, вырвал из дороги клубы рыжеватой пыли.

Солнце уже окунулось за горизонт, но воздух еще не потемнел, далее не принял свинцового тона. В нежной вечерней тишине он был на удивление прозрачен: каждый предмет точно вырезан и показан сквозь увеличительное стекло.

Манаков набросил на одно плечо рюкзак, на другое тульскую бескурковую двустволку и направился к деревне Клюквинке, что лежала неподалеку от большака в узкой ложбине.

Он любил это крошечное селеньице, окруженное гривами ракитников, березовыми колками и ртутными крапинами озер. Три года назад, бороздя округу охотничьими лыжами, подбитыми конской шкурой, он набрел на Клюквинку и с тех пор нередко бывал здесь. К нему привыкли, встречали, как своего человека — ласково и радушно.

Клюквинка напоминала Манакову хуторок на Смоленщине, в котором он вырос. И потому, что эта уральская деревня походила на его родной хуторок, и потому, что охота в местах, окружавших ее, удачлива, он давно решил, что позднее, когда уйдет на пенсию, оставит городскую квартиру и переберется сюда. Старикам немного нужно: маленький домишко, покой, чистый воздух. Жена будет огородничать, птицу разводить, а он рыбачить для колхоза. Карася в здешних озерах тьма, хоть ковшом лови, а рыболовецкая бригада маленькая, да и ту постоянно отрывают на другие работы.

Шагая пустырем, Манаков жадно хватал глоток за глотком степную прохладу, где перемешаны запахи конопли, кизячного дыма, молока и еще чего-то неразличимого, милого.

Манаков улыбался, озорно сшибал кончиком сапога метелки лебеды. То ли оттого, что завтра спозаранок он будет охотиться, то ли потому, что лицо и грудь не обдавало удушливым жаром коксовых печей, на которых он работал машинистом двересъемной машины, а обвевало всю его высокую фигуру приятной полевой свежестью, ему хотелось упасть на землю и поваляться в траве, как валялся в детстве, когда находила необъяснимая радость.

На окраине Клюквинки, нахохлясь, стояли три избушки из дерна. Две обнесены плетнями, вокруг третьей голо: ни огорода, ни палисадника, лишь крапива да лопухастый репейник. Возле нее, в нескольких шагах от распахнутых дверей, дымила печка. Сложена она была неряшливо, стенки выпирали в стороны, словно их распучило огнем, вместо трубы — красная корчага.

У печки на перевернутых дырявых ведрах сидели пастух Егор Дедюлькин и его жена Настя, которую сельчане звали Дедюльчихой. Пастуха, должно быть, трясла лихорадка: белки глаз и лицо желтые. Он кутался в потертый зеленоватый полушубок и смотрел на чугун, над которым дребезжала, приподнимаясь и выпуская струйки пара, алюминиевая крышка. Настя, босая, в бумазейной кофте, расстегнутой на груди, баюкала ребенка.