реклама
Бургер менюБургер меню

Николай Воронов – Гудки паровозов (страница 20)

18px

Она встала в очередь за помидорами позади этих женщин. Они молчали. Но вот где-то на перегоне между элеватором и станционным садом прогудел паровоз, и одна из них, широколицая и седая, озаботилась:

— Алексея Буханкина машина кричит. Гляди, и мой голос подаст. Вместе рассыльная вызывала. Еще третьеводни.

— Твой-то все на старой машине? — спросила плечистая и черная.

— На старой.

— Горластый на ней гудок. Красавец!

— Что и говорить. Другой захлебывается, шепелявит или криво кричит: не разберешь у депо или на разъезде. А мой как гаркнет!.. Звук столбом встанет, до неба прямо. У Золотой Сопки гаркнет, так и повернет ухо к Золотой Сопке, у Магная — к Магнаю. Летось, последыш наш Гаврюшка… Помнишь, наверно? Конопатенький? Я в девках конопатая была…

— Гаврюшку помню. Игрун мальчонка!

— Он и есть. Он и говорит: «Мамк, у папкиной машины голос, как изо льда: прозрачный, гладкий и с зелеными пузырями».

— Мой, когда пассажирский водил, тоже ядрено гудел, а как на маневровый перевели, так себе гудит. Бу, бу. Бугай бугаем.

— Маневровый еще ничего гудит. Громко да и со смаком. А электровоз или тепловоз даст сигнал слышать одно расстройство. Один писклявит, а другой бурлит, вязко да и глухо, ровно в валенок.

— Отходят паровозы, отходят.

— Жалко.

Они купили помидоры, торопливо побежали домой.

Возвращаясь в станционный поселок, Надя ласково твердила, к недоумению дочери, летучий разговор женщин.

— Твой-то все на старой машине?

— На старой.

— Горластый на ней гудок. Красавец!

— Что и говорить.

Незадолго до конца Надиного отпуска у Пантелея заболели ноги; расхомутался, как шутя говорил он, застарелый радикулит. Шагал он через силу, иногда боль выжимала из глаз слезы, но в поликлинику не шел: недолюбливал врачей, терпеть не мог больничных листов, надеялся, что топочный жар скорее прогонит хворобу, чем аптечное втирание.

Он добивался, чтобы тендер его паровоза загружали прокопьевским антрацитом: верил в целебность этого сибирского угля.

Он отработал несколько смен, стоя спиной к топке, однако не поправился, а только обгорел; воспалились до пунцовости поясница и ягодицы.

Тогда он решил испробовать другой свой способ лечения. Привез из леса глиняный горшок, полный муравьев, и поставил в березовый зной русской печи. Через час выжал муравьев, а сок сцедил в бутылку. В печи снова развели огонь и подкладывали дрова до тех пор, пока не раскалились кирпичи лежанки.

Женя озадаченно следила за тем, как дед Пантелей лил муравьиный сок на чугунную сковороду, черневшую посреди лежанки. А когда залез на печь и встал голыми ступнями на сковороду, девочка смущенно спросила мать:

— Почему ты не сказала, что наш дедушка — колдун?

Смеялись все: Надя, сидевшая на подоконнике, Анна Лукьяновна, совсем белоголовая от седины, румяная толстушка Зина, собиравшаяся в городской сад на танцы, Петянька, который стал кочегаром, отращивал усики и старался рассуждать о гравитационных полях, метагалактиках и антимире.

Смеялся и Пантелей, согнувшийся в три погибели под потолком и перебиравший ногами на жгучей сковороде.

Никто из Кузовлевых, кроме Нади, не заметил, как прохромал по двору мимо окон присадистый мужчина в костюме сурового полотна и соломенной шляпе. В обезображенном шрамами лице мужчины было что-то мучительно знакомое, но вспомнила Надя, кто это, лишь тогда, когда он сказал рокочущим басом, крепко настоенным на табаке:

— Здравствуй, счастливое семейство.

Это был тот самый помощник машиниста Коклягин, арестованный возле паровоза в далекую-далекую зимнюю ночь.

Стол накрыли на веранде. Коклягин бодро пил водку, аппетитно закусывал и рассказывал потешные случаи из своей жизни на Колыме и в Киргизии, часто прерываясь из-за надсадно-резкого кашля.

Раньше он не отличался веселостью, и Надя думала, что улыбчивость и остроумие Коклягина идут, вероятно, не от того, что превратности судьбы сделали его шутником, а от того, что он понуждает себя забавлять собеседников, чтобы они настроились на радостный лад и не пытались расспрашивать о том, что ему довелось перенести в заключении и ссылке.

Глаза Пантелея затуманило печалью. Он порывисто потрогал шрамы на лице Коклягина.

— Кто?

— С ворьем приходилось сталкиваться.

Перед закатом солнца Пантелей и Коклягин отправились побродить по поселку. Вернулись они в полночь, сели на ступеньки крыльца. На веранду к Наде доносились их голоса.

Отец долго рассказывал, как водил поезда в окружаемый немцами Ленинград. Кое-что Надя слышала впервые. Оказывается, не было рейса, когда бы не бомбили его поезд. Всякий раз убивало то помощника, то кочегара. А однажды отца и самого выбросило взрывной волной из паровозной будки. Он сильно зашибся, но нашел в себе силы вскочить на подножку вагона — состав двигался медленно. В этот раз он остался без помощника и кочегара. Чудесные были парни и тоже уральцы.

Оказывается, гудки строго-настрого запрещалось давать. Машинисты, чтобы не прогудеть по привычке, обматывали свистки тряпками, а то еще свистнешь ненароком и под военный трибунал попадешь.

И все-таки, въезжая в Ленинград, отец испытывал желание дать гудок: очень уж хотелось известить защитников города, — родные, дескать, мои, я привез боеприпасы и продовольствие, будет вам сегодня, чем заморить червячка и чем угощать фрицев.

— А меня в это время поставили на «кукушку», — Коклягин, должно быть, волновался: говоря, он тяжело дышал. — Наш лагерь валил лес. А паровозик доставлял его к запани. Лес-то не какой-нибудь: тайга, непроглядная, болотная, где нет спасенья от гнуса. Ведешь «кукушку» по тайге и даешь звонкущие свистки. Подбадриваешь товарищей. Дескать, не падайте духом, работайте не покладая рук для победы над фашистским вороньем и верьте — рано или поздно будут сняты с вас несправедливые обвинения. И ты знаешь, Паня, доходил свист паровозика до сердца моих товарищей.

Молчание. Вздохи, бывающие после такого откровения, о котором говорят: «Потолковали, точно душу родниковой водой умыли». Металлически пронзительный кашель Коклягина. Мягкий бас Пантелея.

— Скоро пересяду на электровоз.

— Жалко?

— Ну да, ведь вместе по жизни двигались и жизнь двигали. Они для меня почти что как живые, умные существа. Ты их любишь — понимаешь, и они тебя любят — понимают. Да, жалко. Но надо бы давно было начать отстранять паровозы. Как стали наш парк переводить на электрическую тягу, шибко увеличился коэффициент дороги.

— Верно. Теперь с большей отдачей работает транспорт. И что отрадней всего, коэффициент полезного действия народа попер в гору.

Заскрипели ступеньки крыльца, глухо ворохнулись половицы сеней, цвинькнула петлями дверь в прихожую. Мужчины ушли спать. Надя попыталась представить, каким было лицо Коклягина раньше, но перед ее внутренним зрением оно всплывало не прежним, а теперешним — цвета сосновой коры, в узлах и взбугрениях шрамов, с карими лучисто-печальными глазами.

«Какую же надо было иметь могучую душу, — думала она о нем, — чтобы в обесчеловечивающих обстоятельствах остаться человеком».

Затем она с досадой вспомнила двух трудармейцев, сбитых паровозом в лютый мороз. После постыдной гибели этих двух гигантского роста мужчин она не однажды видела во время войны, как низко падали люди, и всех, кто опускался до подобного безразличия к собственной жизни, называла ходячими трупами, но только сегодня поняла, что совсем не из-за физической слабости те, двое, дали сбить себя поезду, а потому, что нравственно опустились до нуля. И опять подумала: «Какой же могучий человек Коклягин!»

Спать совсем не хотелось, хотя небо уже взялось холодным предутренним серебром. И Надя была рада, что бодрствует и может поразмыслить в тиши о событиях, происходивших в стране и оставивших глубокие зарубки, как топор на стволе дерева, в ее судьбе.

Под воздействием размышлений она то негодовала, то радовалась, то видела себя задавленно-маленькой, то распрямленной для безбоязненного осознания жизни и для подвигов, на которые пойдешь без укора прошлому.

С вокзала долетел кларнетный сигнал электровоза. В этом тонком никелевом звуке, повторенном меж омутовых скал реки, была ясность сродни той, что владела Надей и занималась на восходящем небосклоне.

Потом властно трубили в разных местах железной дороги другие электровозы. А где-то на магистральной горке задиристо гаркнул маневровый паровозик. От голоса паровозика Надя встрепенулась, взволнованно ждала повторного крика. И он прогорланил, как и в первый раз, куражливо, гортанно, зычно.

Наде стало больно, что паровозов на дороге осталось мало, что отец скоро примет электрический локомотив. Даже возникло желание, чтобы вернулось детство, когда для нее не было ничего ближе и притягательней на свете, чем музыка паровозных гудков.

Но мгновением позже Надя подосадовала на свое внезапное желание. Она почувствовала, что помыслами и мечтами вся в этом времени, путь к которому был и прекрасен, и сложен, и страшен и которое должно решить самые главные вопросы, издавна волнующие людей.

1961 г.

ЧЕЛОВЕК-ЭХО

Мы сидим в горнице и ужинаем. Нас трое: заместитель директора заповедника по научной части Поташников, наблюдатель Исмагил Истмагулович и я, егерь Гумер.

Я возил Поташникова в районный центр Накипово. Там у него учится в шестом классе сын Виталий. Квартирные хозяева заставляли Виталия рыть картофель, вязать плетенки лука, рубить капусту. Он вынужден был пропускать занятия, нахватал «колов», рассердился и позвонил отцу. Вот и пришлось Поташникову ехать в Накипово. Он быстренько все уладил, и сегодняшним полднем мы пустились в обратный путь.