реклама
Бургер менюБургер меню

Николай Воронов – Гудки паровозов (страница 22)

18px

Ничего вкусней я не ел с того времени.

Приезжать Исмагилу Истмагуловичу в город было трудно: после контузии у него дергалась голова и тряслись руки.

Кроме сестер, нет у меня родней человека, чем он. Впрочем, я привязан к нему, пожалуй, крепче. Но в последнее время я подчас весь киплю от обиды, потому что в натуре Исмагила Истмагуловича прочно прижилось одно неприятное свойство. Оно было у Исмагила Истмагуловича и раньше, но воспринималось с обожанием, как и все в нем.

Наверно, я стал умней и требовательней.

Исмагил Истмагулович внес деревянное, резное, с курганом свежесваренной картошки блюдо. Розовая кожура картошки соблазнительно потрескалась. Клубился терпко пахнущий землей пар.

— Ах, скороспелочка, ах, рассыпчатая! — Исмагил Истмагулович чмокнул губами, схватил картофелину, сел, перекидывая ее с ладони на ладонь. — Сынок, ты совсем не закусываешь. Закусывай и поправляйся, а то больно похудел за лето.

Оттого, что он не привел жену и старался задобрить меня ласковым обращением, да и потому, что он повторил слова, которые обыкновенно я говорю, когда ем скороспелку, я вспылил:

— Слушай, друг моего отца, я выгоню тебя из своего сердца, как козла из капусты.

— Молоко сепарировать собирается. Уговаривал. Не захотела.

— Ты Михаила Устиныча обманешь. Он русский. Меня не обманешь.

— Гумер, да ты не умеешь пить, — мягко сказал Поташников.

— Не умеешь пить.

— Воля хозяина — закон для гостей.

— Закон.

Я промолчал, взял сковороду и вышел в прихожую.

Дети уплетали картошку, расположившись кольцом на нарах. Я подставил им хариусов.

Кафия крутила ручку сепаратора. В ее взгляде я прочел осуждение.

Женщина, разумеется, смекнула, что я, едва она закончит работу, потяну ее к нашему застолью, и, надеясь, что мне надоест ждать и я отступлюсь, начала пропускать после молока свежий обрат.

Я приблизился к лавке, на которой бочком примостилась Кафия, поднял подойник и принялся лить обрат в воронку сепаратора. Луженый носок для стока сливок медленно покрывался желтоватой пленкой.

— Милая Кафия, сливки-то не отбивает.

Она потупилась и прекратила перегонку.

Протирая жестяные тарелочки барабана, она прошептала, чтобы я возвращался в горницу. Ей не позволит стыд гулять в компании мужчин, а также мучит опасение, что ее присутствие огорчит мужа.

Я сказал Кафии, что давно пора растоптать в их семье унизительный для женщин обычай.

Не первый раз я убеждал ее в этом, и опять она возразила. Хороший обычай. В их деревне его придерживаются, в других деревнях тоже.

Как я ни втолковывал Кафии, что лишь в таежной глухомани, подобной юрасовской, башкиры строго соблюдают этот давний жестокий порядок, она не согласилась со мной.

Она отстаивала свое мнение смиренным тоном. А перед тем, как я, разгневанный, повернулся, неожиданно просияла черными озерами глаз, и я понял, сначала холодно, а потом, за горничным столом, радостно, что Кафия тронута моим участием и втайне разделяет то, против чего я негодую.

Я лег на нары, покрытые красноузорным белым войлоком.

Свет лампы придавал бронзовую тяжесть сердитому лицу Поташникова, который рассказывал Исмагилу Истмагуловичу о шофере Степане Гринько. Этот Гринько, худой, длинный парень, появился на усадьбе заповедника весной. Он приехал навестить родную сестру, а потом собирался податься куда-нибудь на сибирскую новостройку, но наш директор, узнав, что он шофер, предложил ему остаться. Гринько принял покалеченный вездеход, превосходно отремонтировал его.

Дороги у нас опасные, медленно просыхающие после дождя, тянутся по горам и среди высоких густых лесов, но Гринько так ловко и осторожно водил машину, что ни разу, даже в непогодь, нигде не застрял и не врезался в дерево. Все, кому пришлось ездить с Гринько, взахлеб расхваливали парня.

Однажды, возвращаясь из Магнитогорска с горючим для дизельной электростанции, он встретил на кордоне Алмазные Ручьи группу учительниц-туристок и увязался за ними, оставив грузовик во дворе у обходчика газопровода. Пропадал Гринько целую неделю. Свое отсутствие он объяснил коротко: «Любовь накатила».

Директора, лежавшего тогда в больнице, заменял Поташников. Он уволил Гринько, а профсоюзный комитет опротестовал через суд его приказ. Было это в июле, и с тех пор Поташников все кипятится.

— Я не против воспитания доверием. — Оконные стекла дзинькают, и мне кажется, что они начнут лопаться от грохота поташниковского баса. — Однако я против мягких мер, применяемых к своевольникам и правонарушителям. Провинился — нет тебе скидок. А что сейчас? Опекают! Воспитывают!

Исмагил Истмагулович озадачен яростью Поташникова, но то и дело согласно мотает головой; стриженые волосы золотисто переливаются.

— Я бы загнал Гринько туда, где… Вот убедитесь — он почище номер отколет.

— Отколет.

— И профком очухается и завопит: «Долой сахариновый гуманизм!» Подрывать, черт возьми, принцип единоначалия!.. Нелепо.

— Гринько подведет, ужасно подведет, — скороговоркой бормочет Исмагил Истмагулович.

Я зажимаю ладонями уши. Проклятье! Добрый, честный, смелый мужик Исмагил Истмагулович — он переловил уйму вооруженных браконьеров, а поддерживает злопыхательство и напраслину. Откуда в нем бессознательное подчинение чужому мнению? От доверчивости? Или от чего-то, что было в прошлом.

— Эй, Гумер, не пытайся заснуть. Доколотим-ка последний пузырек.

Слезаю с нар. Поташников разливает остатки водки и напоследок для потехи давит бутылку, будто выжимает из, нее все до капли.

— Гумер, как тебе Гринько?

Зрачки Поташникова твердо нацелены в мои зрачки.

— Михаил Устиныч, сколько вам лет?

— Сорок пять.

— Слишком медленно развиваетесь.

Поташников ставит рюмку, которую собирался подать мне, и хохочет, а между раскатами смеха приговаривает:

— Окосел настырный егеришко. Ум-мор-ра!

Наверно, от правоты мною овладевает спокойствие. Легкой поступью человека, сделавшего что-то важное, я выхожу на воздух.

Дождь перестал накрапывать. Притихла округа: ни ветра, ни звона трензелей, ни мекекеканья коз. Не слыхать и бренчания гулкого ботала, что привязал я к шее Малая, прежде чем пустить его и Лысанку пастись.

Сначала я попал как в сажу: ничего не видел. Потом различил в темноте черный сарай, над ним черный скворечник, прилаженный к черному шесту.

Мне сделалось не по себе от беззвучия и тьмы. И я протопал по чавкающей грязи на улицу. Там почувствовал облегчение. Кое-где в домах горели лампы. Огонек в гудроновой ночи или даже вспышка спички — как это много значит для человеческого сердца!

За строениями противоположной стороны улицы круглился холм. На макушке холма возвышалась бывшая мечеть без минарета. Сосновый сруб здания был еще крепок. Оно белело оттуда, с высоты, свежеструганными стропилами и оконными рамами.

Скоро моя родная деревня обретет клуб! В нем будет библиотека, шахматная комната и зал, где в любую погоду смотри кино, слушай курлыканье курая, отплясывай под тальянку. Вот здорово-то!

Белевшие с холма стропила и оконные рамы напомнили мне о том, что сейчас где-то по океану плывет белый турбоэлектроход «Балтика», везущий на сессию Генеральной Ассамблеи нашу советскую делегацию.

Утром я читал в «Известиях» — в Атлантике солнечная погода — и теперь вообразил, что Никита Сергеевич стоит на носу корабля, наблюдает бег волн и думает, как бы на веки вечные сохранить мир на планете.

Пытаюсь представить настроение Никиты Сергеевича. Вероятно, тревожно у него на душе: ведь он должен решать такую трудную задачу!

Немного позже я прикидываю поведение наших противников. Конечно же, они будут ухищряться и подличать, чтобы завалить советский план разоружения. Для них нет ничего желанней, чем обирать народы, — без оружия попробуй сунь нос в чужую страну, — как нет ничего милей для местного медведя, чем пожирание муравьев.

Захлопываю калитку, шагаю к дому Газиза — другого здешнего наблюдателя. У Газиза есть полупроводниковый приемник, который ему подарил магнитогорский инженер, отдыхавший с семьей в Юрасове.

Скольжу, спотыкаюсь, перепрыгиваю через лужи, а сам размышляю о современной жизни на земле. Она видится мне океаном, непрерывно вздымающим то чудодейственные, то смертоносные волны. А свою страну я вижу в этом океане убыстряющей и охраняющей движение валов, что приносят счастье, и встающей могучим молом на пути гибельных цунами.

В доме наблюдателя свет. Кричу сквозь окно, чтобы Газиз вынес приемник.

Газизу доставляет великое удовольствие показывать необыкновенный, величиной с портсигар радиоаппарат.

Держа его на ладони, он улыбается во весь рот. Улыбаюсь и я и поглаживаю белый, полированный пластмассовый корпус приемника.

— Последние известия передавали?

— Чуть-чуть не успел.

— Плывут?