Николай Волянский – Шестнадцать (страница 6)
Надя сперва подумала, что умерла.
Не от боли – от изнеможения, будто ткань жизни где-то протерлась в шве, и она, растрепанная, высыпалась наружу, как мука из старого мешка. Её не было – и в то же время она осталась.
Тело исчезло. Кто-то взял его, как пальто, снял и аккуратно повесил на спинку чужого стула.
Она подумала об этом спокойно, без трагедии. Как о факте. Словно выплыла – не вышла, а именно выплыла – из московского тела. Из тревожной суеты, из усталости. Из её Гали, которая умеет рисовать звёзды и не умеет держать вилку. Из Паши, который курит в подъезде. Из Никиты и Даши – её маленьких пчёлок, что бесконечно спорят по дороге в школу. Из Макса. Из Виктора. Всё осталось – там, за горизонтом.
А здесь – камень и жар.
Иерусалим.
Не святой. Не благостный. Телесный. Горячий. Шероховатый.
Город, где запахи сталкиваются, как люди на узких улицах: масло и навоз, мёд и рыба, человеческий пот и благовония. Город, где кровь не прячется – она капает с мяса на прилавках, засыхает под ногами, стекает по щекам ослов, побитых, изнурённых, с рваными сбруями и сломанными копытами.
Сквозь арку прошла римская трига – латы, золото, лошади. Двое солдат молчали. Но тень шла одна – будто не люди, сама власть империи бросала себя в лицо городу.
Люди расступались. Старик плюнул вслед. Одна женщина подняла глаза к небу и прошептала: «Адонай, помилуй» – хотя и сама знала, что уже поздно. Мир был разорван, и все знали это.
Надя стояла на пересечении улиц. Камень под ступнями был тёплым, как ладонь больного. Сквозь тонкие кожаные сандалии она ощущала жар – словно сама земля дышала ей в пятки. Солнце било не сверху, а со всех сторон, будто их было несколько.
И тут же – языки. Слева кричали торговцы – арамейский. Справа римляне в доспехах – латынь звучала, как удар железа по камню: жёстко, повелительно. У лавки спорили двое – греческий, певучий, как волна. У таверны две женщины с корзинами – армянский, сиплый, быстрый, как пламя на ветру.
И Надя всё понимала. Ей стало страшно – она не знала, как справиться с этим знанием.
Словно кто-то вживил ей древний слух, вложил в кости эти интонации. Или – может быть – она всегда знала. Просто забыла.
Она смотрела, растерянная, на белёные стены, на порезы от кинжалов, на следы пальцев в глине, на процарапанные гвоздём надписи: «Элиазар – лжец», «Рахиль – нечиста», «Осанна Сыну Давидову», и чуть ниже – детская ладошка, оставленная, как вызов смерти.
И она могла читать. Понимала всё, всё.
И тогда он подошёл. Не вышел, не появился. Просто – встал рядом. Это был Иуда. Она не объясняла себе, как узнала это. Просто знала.
– Да, это я, – сказал он, будто услышал её мысль.
Он был молод, но с лицом уставшего. Из тех, кто не спит не потому, что не может, а потому что боится того, что увидит во сне. Одежда простая, пыльная, как день. Кожа – смуглая. Глаза – обычные. Но в них – тишина, не от умиротворения, а от того, что внутри всё давно сгорело.
– Ты здесь, – сказал он просто.
Надя хотела ответить, что ничего не понимает, что это сон, психоз, инсульт. Но язык не повернулся. Только мысль: где дети? Где Паша, где Никита, где Даша? Где Галя, которая плачет, если кто-то громко чихнёт?
– Они живы, – сказал Иуда, не поворачиваясь. – Время здесь – не прямое. Оно гнётся.
– Что это? – хрипло спросила она.
Он медленно пошёл вперёд. Она пошла за ним.
Вошли в переулок. В тени сидела женщина, обматывая ноги тряпками. Мальчик с разрисованным лицом продавал финики. Кошка прошла по низкой стене и исчезла – как мысль, которую не осмелились подумать.
– Ничего не меняется, – говорил Иуда, не оборачиваясь, – люди любят простое.
Он говорил медленно, будто слова были камешками, которые он перекатывал на языке.
– Свет – добро. Тьма – зло. Предатель – плохой. Герой – праведный.
Он остановился.
– Это – удобно. Но это – ложь.
На стене вдруг вспыхнул огонь: кто-то зажёг лампу. Она смотрела на него, как на преступника. Так ведь учили: Иуда – змея. Продажный. Слепой. Серебро. Поцелуй. Петля.
– Я не предал, – сказал он, уже мягко. – Я исполнил.
Он замолчал, будто взвешивал следующее слово.
– Ты – мать. У тебя есть боль, и ты молчишь. У тебя страх – и ты говоришь: надо потерпеть. Ты похожа на меня больше, чем думаешь.
– Ты тоже однажды сожгла себя – ради других.
Они шли дальше. По рынку. Старик продавал голубей. Девочка пела псалом. Кто-то ругался с римским сборщиком. Всё было осязаемо. Камни под ногами были тёплые. В животе шевельнулся голод.
Они вошли в низкую таверну. Внутри пахло нутом, уксусом, мясом, дымом, потом. На стенах – вырезы, как в школьном туалете: «Илия – вор». «Господь придёт». «Ты не знаешь, кто я».
– Ешь, – сказал он.
– Это слишком реально, – прошептала она.
– Потому что это и есть настоящая реальность. Та, что под вашей.
Он кивнул:
– Под бетонными остановками. Под пластиковыми игрушками. Под асфальтом. Под смартфонами и тюльпанами. Вот она. Ткань.
Надя ела. Еда была грубая, но вкусная. Вкус жареной кожи рыбы заполнял рот. Хлеб был тёплый, с угольками. Вино обжигало язык. Рядом сидели трое мужчин. Один кашлял. Другой смеялся. Третий смотрел на неё, как на странное явление.
– Учитель был не богом среди людей, – сказал Иуда. – Он оказался человеком среди богов.
Пауза.
– Он говорил не для толпы. Он говорил, чтобы погибнуть. И я… Иуда опустил голову. …я был тем, кто освободил его от тела. Надя смотрела на него – и не чувствовала страха. Впервые – стыд. Потому что он был живой. А она – в своей жизни – была мёртвой.
– Почему ты говоришь мне это? – прошептала она.
Он взял бокал вина, медленно поднял его к губам, почувствовал тепло напитка, как жизнь, струящуюся по венам. Его глаза на миг встретились с её, полные усталой силы.
– Потому что ты, всё равно, не поверишь.
Он усмехнулся.
– А значит – ты готова услышать правду.
И тут на стене – над дверью – вспыхнул свет. Кто-то зажёг светильник. Пламя дрогнуло, и на стене, на старой штукатурке, всплыли буквы, почти невидимые днём. Арамейские:
«Иногда тьма – верней света. Потому что тьма – не врёт». Иуда посмотрел на неё.
– Пойдём, – сказал он. – Ты хотела увидеть – я покажу.
И они вышли на улицу, где уже опускался вечер, где город шептал, пел, умирал и снова рождался, и где шаги сандалий звучали, словно биение сердец по камням.
ГЛАВА 6. ОН СТОЯЛ У ДОРОГИ
Они шли долго. Или не шли вовсе.
Сначала был Назарет. Улицы – кривые, как следы снов. Стены – пыльные, в желтоватых подтёках, будто давно забыли, чьи они и зачем. Мальчишки катали обруч – жёсткий, звенящий, словно выдранный из старой корзины. Женщины трясли ковры и глядели исподлобья, как будто Надя несла в себе что-то неуместное.
Они прошли мимо колодца. Там сидела девочка с выбитым передним зубом и коркой хлеба в руках. Надя глянула на неё – и на мгновение ощутила, будто девочка её узнала. Но как? Откуда? Глаза девочки у колодца снова всплыли в памяти – те же, что смотрят на неё сейчас. Но изнутри.
Потом был Капернаум. Или что-то, что звали этим именем.
Там были лодки. Облупленные. Верёвки, как змеи, сохли на камнях. Мужчины чинили сети, бормоча себе под нос проклятия и цены на свой улов. Одна женщина продавала рыбу, чья голова напомнила Наде лицо её покойного дедушки – надутый рот, глаза стеклянные.
– Учитель любил здесь останавливаться, – сказал Иуда, – но никогда не оставался.
– Почему?
– Потому что вода всегда уходит.
Пространство уже не подчинялось логике – оно было, как дыхание в полусне: врывалось и исчезало. Капернаум растворился, уступая место пустынной тропе. Камни стали больше. Тени – острее. Тишина обострилась так, будто кто-то удалил из воздуха сам звук.