Николай Волокитин – Демидов кедр (страница 41)
Но вот они увидели Евсея Кузьмича. Одна подняла голову, другая. Заулыбались, стали поправлять платки, прихорашиваясь, послышались голоса, усмешки.
— Вот это помощничек! Я понимаю!
— Теперь закипит дело!
— Да ты подойди, подойди поближе, не бойся. Хоть понюхать, как мужик пахнет.
— Ой, Евсей! Почто не зашел ко мне? К Степаниде так заходи-и-и-л. Я бы тебя… Ух, мамоньки!
— Язвы! — засмеялся Евсей Кузьмич, хотя мгновение назад все в нем ныло от боли и жалости. — Да с вами… Э, чо говорить! — Взмахнул литовкой — и пошел, и пошел, наступая на пшеничную стену.
Звенело отточенное железо, вихрился снег, шуршала срезаемая солома, ложился на поле ровный валок, и возбужденный, опьяневший от запаха спелых колосьев, так соскучившийся по крестьянской работе Евсей Кузьмич после долгих лет снова чувствовал себя хозяином на земле.
Отвлекли его женские возгласы, шум. Он оглянулся и увидел, что одна из жниц — молоденькая девушка Таня Тарабрина — лежит на стерне, а остальные толпятся вокруг, стараются ее поднять, подкладывают под голову сноп.
Евсей Кузьмич бросил литовку, подбежал.
Таня, бледная, с ввалившимися глазами, медленно поднималась.
— Ой, Евсей Кузьмич, миленький, не глядите так на меня, — попросила она чуть слышно и навалилась на спину Степаниды Фроловой.
— Что с ней? — испугался Евсей Кузьмич.
— Водички, водички дайте испить, — к женщинам бежал с фляжкой в руке дед Бурмакин. — Вот, на-кось испей, родимая. — И повернулся к Евсею Кузьмичу. — Господи! Ишь, питание какое. А работа — от зари до заката. Вот и не выдерживает организм. Человек — не машина.
Евсей Кузьмич ссутулился и, повернувшись, быстро пошел к своему прокосу. До самого вечера он не остановился, не отдохнул.
Через неделю жатву закончили, и Евсей Кузьмич отправился в Ерзовку, чтобы навестить старых друзей. Он знал, что Шайхула вернулся из армии на три месяца раньше его, а Емельяна, как председателя колхоза, не брали на фронт.
Пришел он в деревню поздно вечером и, когда увидел огонек в Юсуповском окне, заволновался, остановился у калитки, чтобы отдышаться, унять сердце, а потом заходить.
Вся семья Шайхулы оказалась в сборе. Сидели при коптилке за кухонным столом, ужинали. Здесь же была Рахима.
— Ай-вай, кто пришел! — воскликнули разом, едва Евсей Кузьмич перешагнул порог. — Здравствуй, друг! Здравствуй, родной! Жив! Здоров!
На столе появилась запыленная, хранившаяся где-то в подполье, наверно, несколько лет бутылка.
Евсей Кузьмич сел на лавку, закурил, со счастливой улыбкой смотрел на дорогие лица.
Шайхула раздался в плечах, потяжелел, в глазах появилась суровинка, а Рахима, и раньше тоненькая, щуплая, вовсе стала худой, угловатой. Когда-то черные, смоляные волосы казались теперь густо посыпанными пеплом.
«Из-за Камала», — подумал Евсей Кузьмич и опустил голову. По письмам он знал, что Камала Шохина — сына Емельяна и Рахимы, молодого учителя каменской школы — призвали на фронт в декабре сорок третьего года, а спустя два месяца он погиб. Жена Камала, получив похоронную, сошлась с демобилизованным по ранению офицером и, оставив у «стариков» двухлетнего сынишку Георгия, куда-то уехала.
Вспомнив о маленьком внучонке Рахимы, Евсей Кузьмич хотел было спросить: «А молодой наследник-от спит, ли чо ли?» — но спросил о другом:
— А где Емельян? До сих пор в правлении?
Рахима вздохнула.
— Какой правление? В Таланск уехал опять. Каждую неделю туда-сюда. Извелся весь — кожа да кости.
— Что так?
— Хлопочет. Убирали хлеб — ни грамма район не разрешил давать на трудодни, мол, рассчитаетесь с государством, потом. Убрали, рассчитались — опять не разрешают. Сдавай сверх плана. А жить чем? А жрать колхозникам что? Вот ездит, обивает пороги.
Евсей поглядел на стол. Та же картошка. Та же капуста да грузди. Черные лепешки, непонятно из чего — не то из мякины, не то из сушеной лебеды, морковный чай.
— Так и живем, — заметив взгляд Евсея Кузьмича, пожаловалась Фатима, жена Шайхулы. — Сами хлеб ростим, а не видим его. За что работаем, за что чертомелим? — и вдруг сорвалась на крик. — В Таланске была у брата на лесозаводе — муку по карточкам дают, крупу дают, сахар дают, комбижир. А тут — ничего! Сколько раз своему говорила: пусть Емельян председатель, его не отпустят. А ты фронтовик, тебе никакие пути не заказаны. Поехали на завод — как люди жить будем…
— Ай, баба, опять нехорошо говоришь! Перестань, — оборвал ее Шайхула. — Я уеду, он уедет, кто хлеб сеять будет? Медведь?
— А толку, что сеешь! Не успел домой приехать — тут же на работу. День и ночь, день и ночь! А что заработал? Посмотри на сестру! С трактора не слезает, еле ноги волочит. А что у ней есть на столе, хоть и муж председатель?
— Не понимаю, чего тебе нужно? — Шайхула в сердцах стукнул кулаком по столу. — Картошка есть? Есть. Овощ есть? Есть. Ягода, грибы есть? Есть. А в городе этого нет. Там даже пучки летом, щавеля дикого не сорвешь? Так где хлеб нужней, где крупа нужней? У нас или там? Не о легких местах думать надо. О том, как выйти людям быстрей из нужды, думать надо. О том.
— Ты и так думаешь! — вспыхнула Фатима. — Дома крыльцо не чинено, шею свернуть можно, а ты два дня у Бибинур крышу ладил.
— Бибинур — вдова. Кто поможет, если не я? Я мужик, она слабая женщина. Беречь ее надо. Всех женщин беречь надо. Они всю войну деревню на своих плечах держали. И еще придется держать.
Евсею Кузьмичу был неприятен вспыхнувший между супругами спор, но вмешиваться он не хотел: Шайхула был прав.
После ужина друзья вышли на крыльцо покурить.
— Не сердись на нее, — тихо сказал Шайхула, присаживаясь на ступеньку. — Намучилась за четыре года. Думала, вернулся муж — все переменится, не будет нужды. А тут…
— Ничего. Выдюжим как-нибудь.
Постепенно Евсей Кузьмич навел прежний порядок в кузнице — в войну она была закрыта, и председатель колхоза из-за каждой железки ездил в Каменку. По воскресеньям ходил в тайгу на промысел. Помогал рыболовецкой бригаде, сколоченной из фронтовиков.
Каждую осень колхоз стал заготовлять ягоды, орехи, грибы, что приносило хоть небольшие, но прибыли.
На народе, на «миру» Евсей Кузьмич был весел, говорлив, подбадривал себя и людей шутками-прибаутками, а вечерами, запершись в пустой избе, тосковал и мучился в одиночестве. Часто уходил на кладбище и подолгу просиживал у Дашиной могилы.
На женщин и не смотрел, хотя по тем послевоенным временам через дом можно было «утеху» найти. И накормят из последнего, и ночевать оставят, да еще и припасенную заранее бутылку самогона поставят для смелости.
Никто их не винил и не корил тогда, этих женщин. Да и за что корить было, если оставались они вдовами в двадцать да и в тридцать лет, и на всю округу десяток-другой здоровых мужиков набиралось?
А были среди этих мужиков прохиндеи, ой, были! Пировали на чужой беде. Председатель кайенского колхоза Игнатий Данилов, здоровый такой, задастый верзила, оставленный в тылу по брони, даже счет вел, со сколькими бабами переспал.
Всякое было…
К пятидесятому году Евсей Кузьмич совсем поседел. И все чаще и чаще подумывать стал: а как дальше-то жить? Старость подходит, годы уклонные плечи давят, а он одинок. Прошлое, конечно, многое значит. Но как говорится в пословице: прошлого все равно не догонишь, а от завтра никуда не уйдешь. Да и верно ли так-то? Он бобыль, голову приклонить некуда, и вон, к примеру, соседка Степанида Фролова тоже одна. Он мучится, она мучится. А ведь от этих мучений избавиться можно.
Думал, думал он так да и зашел однажды вечером к Степаниде.
— Вот что, Степанида Васильевна, — сказал без всяких обиняков. — Я давно не парень, да и тебе не семнадцать лет. Потому не уразумей худого в словах и пойми, как надо. Одни мы, как сыроежки на голой поляне, остались под старость. Тебе без мужика с хозяйством, огородом и домом — ни туда ни сюда, и мне без бабьего догляду — плоше некуда. Ни сварить путем, ни рубаху состирнуть после бани. Переходи ко мне. А не хошь бросать хоромы мужнины, я к тебе перейду.
Степанида не поджала презрительно губы, не зарделась смущенно. Ответила просто:
— А я и сама подумывала об этом, Евсей Кузьмич. Чего уж тут. И воробей не живет один без людей, а мы при нонешном положении и вовсе куда? Одна голова не бедна, да одна. Так что нечего меня уговаривать. А что касаемо мужниных хором, так не дом хозяина держит, а хозяин дом…
В этот же вечер Евсей Кузьмич перенес Степанидины вещи к себе.
Была осень пятьдесят четвертого года. Дни стояли солнечные, ясные.
Дул легкий ветер, шелестя пожухлыми листьями, и покрытая мелкой рябью Шилка искрилась, как рыбья чешуя. Воздух был чист, запашист, сладок, и сладость его бодрила, как молодая, настоянная на меду брага.
Но не только от устоявшегося вёдра, от веселого солнца и свежего таежного воздуха так радостно поблескивали глаза у колхозников. В эту осень они впервые получили за работу сполна. Да не только сполна, по неслыханной ставке — полтора килограмма на трудодень.
Таня Тарабрина — теперь не Тарабрина, Зуева — прибежала в обед к Кондратьевым, запыхавшаяся, удивленно-растерянная, в глазах слезинки и смех.
— Ой, Евсей Кузьмич, помогайте! Петя на заимке, зябь пашет. А я… не знаю, что делать. Две подводы… Целых две подводы с зерном подвезли. Куда его высыпать?