реклама
Бургер менюБургер меню

Николай Волокитин – Демидов кедр (страница 32)

18px

— И неужто ни разу не потянуло на родину? — удивился Евсей Кузьмич.

— Хо, на родину! — Петра Феофаныч рассмеялся раскатисто, показав рукой на окно. — А что она значит, родина — вот эти пустые дома? Я понимаю: родина — там, где люди, где работать можно в полную меру сил. И в полную меру денежки получать. А не голые трудодни, как папаша всю жизнь.

— И по какой же части ты пропитание добывал?

— А по-всякому приходилось. И прорабствовал на строительстве, и завскладом работал, и на сейнере рыбку из морей добывал.

— И как же опять в свой район угодил?

— Долгая песня. Неприятность случилась. На последнем месте работы. Я ведь как? Я люблю от души. Делать так делать. Чтобы с размахом, с риском на всю катушку. А многим это не глянется. Многие привыкли с оглядочкой да по букве закона… Не поняли меня. А тут как раз матушка прихворнула, письмо написала. Ну, приехал в Болотное, навестил, отдохнул, решил прогуляться в Таланск, пивком да газировочкой белой в чайной побаловаться. Здесь и свела меня судьба с Дмитрием Семеновичем Дюкиным. Два раза его увидел всего, а нутром почуял — дельный мужик, хватки моей. Спрашиваю у людей: кто таков? Отвечают: директор новой организации — лесхоза колхозного. Поначалу мне это не совсем пришлось по душе. Елочки-палочки, птички-синички! Не то… А когда пригляделся, понял, что самое-самое то. Лесхоз-то лесхоз, а смотрю и гаражище с теплыми боксами строят, и дома возводят, и на пилорамах лесок пилят на плахи и торгуют ими на всю катушку. Организация! Есть где развернуться. Директор в почете, в области хвалят за прибыля, работникам — премии каждый месяц. Ну, подался в контору. Приняли без всякого: предприятие молодое, сельское — половины руководящего состава не хватает. И вот работаю. Не жалею… Видел машину? Новенькая. Месяц как получили. А захотел — сел и поехал.

— Рад я за тебя, паря. Во, как рад! — Евсей Кузьмич влюбленно глядел на гостя. — И не токо тому, что ты работу нашел по душе. Еще и потому, что в родной район возвернулся. Негоже серьезному человеку болтаться по свету, как балаболке. Семья-то есть?

— Две девки растут. Большуха в десятый пошла.

— Невеста уже!

— Невеста, невеста, — кивнул головой Петра Феофаныч. — А ты-то как поживаешь, Евсей Кузьмич? Все про меня да про меня речь ведем, а про тебя — ни слова.

— А что про меня. Живу вот. Живу — не тужу: по борам хожу да на дома пустые гляжу. Летом пастухи со скотиной придут — встречаю, осенью — провожаю.

Евсей Кузьмич говорил это весело, с лихостью играя словами, а в глазах его — видел Петра Феофаныч — блуждала грустинка.

— А что ты со всеми-то не поехал в Сполошный?

— Да как тебе сказать? — пожал плечами старик. — Тут и дом у меня, и огород, и то, и се…

— Что ж, в Сполошном квартиры не предложили?

— Поч-чему-у-у! Нет-нет, Петра Феофаныч! Не скажи! Директор совхоза по сей день зовет зимовать. Только заикнись — и изба будет, и работенка по силе. Я хоть и на пенсии, а без дела-то не сижу.

— Так что же тогда? Не пойму я толком тебя, Кузьмич?

— Да где вам понять! — вдруг осердился старик. — Где уж молодым да ранним! Каждому свое. Каждый жизню от собственного пупка измеряет…

И умолк, оборвав беседу на полуслове.

Сидел он тихий и хмурый, водил по столу деревянной ложкой, рисуя невидимые узоры, а Петра Феофаныч пристально смотрел на него и думал.

Не понимал он старика в самом деле. И не узнавал. Даже внешне не узнавал.

Лыс, только за ушами редкие волосы, лоб и щеки в глубоких морщинах, плечи опущены, и весь он какой-то усохший, маленький, хоть и ручищи как клешни, узлатые и огромные, со вздутыми синими жилами. И не уразуметь, почему осердился. То улыбался, говорил, слова родником журчали, а то вдруг умолк, и не поймешь, где он мыслями бродит.

«Эх, старость, старость! — сказал про себя Петра Феофаныч. — Чего с человеком не сделает. Вот сидит он перед тобой, совсем чужой, совсем на себя не похожий… А раньше-то был каков!»

А был он высок ростом, плечист и кудряв, а характером до того покладист и бесшабашен, что дальше некуда.

В работе ли, в гулянье — всегда первый, всегда на виду: с шуточкой-прибауточкой, с доброй усмешкой. В деревне его так и звали «Веселый Евсей», удивляясь, откуда в одном человеке столько прыти и удали, как он, сирота, с семилетнего возраста и до коллективизации батрачивший у кулака Брындина, не подломился от житейских тягот, не зачерствел.

Бывало, кует в своей кузнице — с самого образования колхоза работал он кузнецом, — постукивает, позванивает молоточком по наковальне и напевает озорно:

Девки в озере купались, Я белье связал узлом, Три часа они скакали По верети нагишом.

Заслушается молоденький молотобоец Минька Федотов, улетит в грешных сладостных мыслях под облака да и хряпнет кувалдой вместо бородка, обкатки или какой-нибудь там гладилки по черешку. Отобьет руки Евсею, аж по всем суставам смертный ток пробежит. А Евсей ничего. Только сверкнет потемневшими от боли голубыми глазами да прикрикнет незлобно:

— Но-но! Мимо кузницы-то железку грех проносить!

В те времена к Евсею частенько забегал родитель Петра Феофаныча — председатель Коровин. Неспроста забегал. Случится какая-нибудь прореха в деле, позарез человек нужен, вот он к Евсею:

— Евсей, выручай! Нарядил людей солому скирдовать, снег вот-вот выпадет, а Егор крышу наладился починять, Митрий ногу в колее подвернул. Выручай!

Евсей медленно разогнет спину, вытрет черной ладонью потный, с прилипшими к нему волосами лоб.

— У меня же своей работы полно. Вон одних только борон-зигзагов полсотни штук, да плуги, да сеялки, да прочее. До июня месяца бы справиться.

— Ничего, ничего, успеешь и к маю. Ты такой. Вечерок-другой прихватишь, и будет порядок. Выручай!

— Эх ты, право, какой! — усмехнется Евсей. — Как привяжешься — не отвяжешься. Ну чего с тобой сделаешь? Давай, Минька, туши горно. Пойдем, подсобим, однако, болезным. — И подастся из кузни, посвистывая, прямо на скотный двор выбирать вилы пошире да поухватистей.

Не день, не два проведет на полях да на риге, ворочая за семерых. Пока все не приберут до последней соломинки. А потом чуть не месяц будет стараться пораньше встать да попозже лечь, чтобы поскорее наверстать в своей кузне упущенное.

Другой раз так наработается, что едва ноги волочит до дому. А тут, как на грех, навстречу девчата деревенские, вроде бы ненароком завернувшие на дорогу, что ведет к кузне. Разнаряженные, шумливые. Обступят со всех сторон табунком егозливым и ну ластиться, ну просить:

— Дядя Евсей, дядя Евсей, родненький, уважь! День-то сегодня воскресный! Собрались попеть, поплясать, повеселиться с парнями, а без гармошки какая пляска, какое веселье. Уважь, дядя Евсей, век добрым словом поминать будем.

— Да вы чо, очумели, язвило-то бы вас! — возмутится Евсей притворно. — Вот нашли молодца-удальца! Я до печки, до жены своей не чаю добраться, а они про гулянья. Не смешите людей и меня не конфузьте, — пройдет вроде дальше своей дорогой, но не сделает и пяти шагов, остановится. — Ладно, ведьмы-русалки, — скажет хитро и весело. — Что поделаешь с вами? Все равно не отступитесь, уведете, куда захотите, — знаю. А посему… Подождите немного, умоюсь, переоденусь, супругу уговорю и пожалую. Только четвертинку приготовьте с устатку.

Не пройдет и часу, как Евсей в новой толстовке и яловых сапогах шагает с хромкой через плечо к колхозному клубу.

И начинаются развеселые пляски.

— Фу-ты, леший! — ворчали пожилые вагинцы. — До зари угомону нет… А этот-то, бедолага, чо думает? До сурьезных лет дожил, а ума не нажил. Тоже туда же!

— А ему хоть «куда же». Из него хоть веревки вей. Прикажи тайгу из ведра поливать — и пойдет. Да еще и усердствовать будет.

— И пойду, и буду! — смеялся Евсей, услышав назавтра от Миньки о таких разговорах. — Тайга, она тоже, как огурец на гряде, влагу любит. И каждую каплю добром обернет. А потом я же человек, а не волк. И живу средь людей. Как же я могу отказаться, если люди прикажут или попросят, а? Ответь-ка, сынок!

Вот таким его и знали всю жизнь.

И потому сейчас, повторяя слова Евсея Кузьмича: «Я же человек, а не волк», — Петра Феофаныч раздумался, почему же тот остался один, почему живет без людей на своей пустынной заимке?

А Евсей Кузьмич в это время о другом размышлял.

Вспомнилось ему, как уезжали Коровины из деревни.

Было это в сороковом году, незадолго до войны, когда Петьке не то девятый, не то десятый пошел. Смышленый уже. Ни какой-нибудь карапуз. А прыгал и радовался не хуже того карапуза.

— На новое место, на новое место! — кричал ребятишкам. — Там и река не такая — за день не переплывешь, и горы высокие, и лес до небес!

Зато отец его, Феофан Фомич, тосковал.

— Эх, кабы не тревожное время да не долг партейца, — говорил чуть не со слезами на глазах, — ни за что бы не покинул Вагино, не подался в эту далекую Журавлиху. Тошно покидать родные места, ох, как тошно! Ведь здесь каждая сажень земли пропитана потом моим, и в каждой былиночке кусочек души. Понимаешь ты это или нет, Евсей?

Как было не понять Евсею Кузьмичу, если он сам родился и вырос в Вагино и только здесь чувствовал себя полнокровным и сильным. Все понимал. И потому сказал на прощание старому другу, не в утешение, от всего сердца сказал:

— А может, еще все обойдется, Феофан Фомич, может, все это ненадолго. Вот поднимешь Журавлиху, да и опять тебя домой отпустит начальство. А?