Николай Волокитин – Демидов кедр (страница 12)
— Ну вот, значит, мне пятьдесят пять стукнуло, — поднял указательный палец Федотов, — а потому не возразите, если мы того-самого? Хотел к себе пригласить, да разве в нашем бараке спокойно посидишь? — И стал разворачивать свертки, выкладывая колбасу, сыр, консервы. Достал из внутреннего кармана пиджака бутылку со спиртом, водрузил в центр стола. — Прошу, ребятишки. Тянет меня к вам почему-то. Молодость ваша приятна мне, чистота.
После первой он раскраснелся, обмяк, на морщинистом лбу рассыпались бисером капельки пота.
— Тут ведь у нас до недавнего времени обитали лишь одни «друзья по несчастью». А сейчас что. Сейчас как везде. Привыкаете хоть немного к нашему Боковому?
— А чего? Нормально. — Васька покосился на Леонида. — Правда, условия немножко не те, но перебьемся.
— Перебьетесь, — уверил Федотов. — Вот познакомитесь ближе с людьми, даже интересно станет. Тут ведь что ни человек — целая история, хоть книгу пиши.
— Один Гавриков чего стоит, — вставил, не выдержав, Леонид.
— А что Гавриков? — Федотов посмотрел на него с интересом. — Гавриков такой же человек, как и мы. Со своей судьбой. Нелегкой, между прочим. С семи лет остался без родителей, беспризорничал. В четырнадцать лет попал в колонию, из колонии в лагерь. А с кем поведешься — от того и наберешься. Что он видел до лагеря? Да и в лагере терся возле такой компании, где главная мораль и сила — кулак. Я первый раз, когда встретился с ним, думал — отпетый обормот. Даже под горячую руку по хребту съездил однажды. А потом пригляделся, разговорился — по натуре-то, по главному стержню: мужик как мужик. Его бы в хорошие руки, повытрясти шелуху — куда с добром человек получился.
— У меня такое впечатление… — Леонид помолчал. — Что его боится сам Драч.
— Драч… У Драча с ним история получилась. Когда Гавриков после лагеря с двумя дружками приехал в Боковой и сел на бульдозер, в первый же день решил испытать тогда еще молодого начальничка. Заглушил машину на полигоне и лег на капот «отдыхать». Дружки — по его примеру. Время было весеннее, горячее, дирекция торопила со вскрышными работами. А тут — фокус. Драч к Гаврикову с мольбой: «Милый, не подводи!» Тот ухмыляется: мол, головы после вчерашней пьянки болят, принеси спиртишку опохмелиться — мигом дело завертится. Драч, с панталыку, — в магазин. Друзья выпили, от себя добавили, да и взаправду захрапели на весь полигон. Назавтра Драч — с матерками, а Гавриков смеется ему нахально в лицо: «Чего орешь? Ты же сам нас споил. Только посмей на меня вякнуть, сразу директору доложу». С той поры и пошло.
— Ловко он его объегорил!
— Куда уж ловчей. Ловчей и глупей не придумаешь.
Федотов засмеялся. Смеялся он беззвучно, нутряно, подрагивая всем телом. Было в Федотове что-то от деревенского мужика, простецкого, бескорыстного. И по-крестьянски ширококостного, еще сильного. Если бы не изрезанный глубокими морщинами лоб да не глаза, в которых чувствовалась иногда затаенная боль и усталость, ему бы ни за что нельзя было дать пятьдесят пять.
— Выпьем еще, — сказал вдруг Федотов, разливая в стаканы.
— Сидор Петрович… — Ваську Хезму вроде кто за язык дернул. — А вот вы почему-то никогда не говорите, как попали сюда.
— Не по путевке, конечно, — вздрогнул Федотов. — Но зачем это вам? Впрочем, если хотите, не скрою. — Он бессмысленно повертел стакан, зачем-то посмотрел на свет, снова поставил. — Председателем колхоза был. В самый голод, — стал отрывисто говорить. — Шла уборка. Строгий приказ из района — пока хозяйство не выполнит поставок, колхозникам ни грамма. А колхозники от голода пухнут. Распорядился смолоть несколько центнеров зерна, раздать помаленьку. Кто-то донес. — Он вдруг сжал руками стакан, навалился на стол. — Нет, не могу больше. Простите, ребята. Давайте о чем-нибудь другом… Или айдате в кино. Слышал, сильно хорошее сегодня кино привезли…
— Ну что вы, Сидор Петрович! Какое кино? Да мы и опоздали уже. — Васька безо всякого сожаления посмотрел на часы.
— Тогда расскажите мне о себе, сынки.
Просидели до полуночи.
А когда в двенадцать вышли на улицу провожать Федотова — замерли.
Васька сцепил на груди руки. Леонид зачем-то снял шапку.
— Мама родная! Что это?
— Полярное сияние, — спокойно ответил Федотов. — Не видели?
— Где же увидишь?
Пластало костром все небо. Нет, не костром. Оно походило на громадный, космических размеров шатер, сшитый из разноцветных шелковых полос, каждая из которых трепетала, колыхалась как на ветру, переливаясь множеством оттенков, будто ее беспрестанно освещали со всех сторон движущимися прожекторами с алыми, изумрудными, фиолетовыми, желтыми стеклами.
Было светло как днем. Но свет казался нереальным, фантастическим. На снегу плясали цветные отблески, и снег как бы просвечивался насквозь.
Краски то сгущались, то бледнели, на месте тусклых пятен вдруг вспыхивали языками пламени новые блики. Если бы можно было собрать все радуги, которые опоясывали небо на протяжении десятков лет, оживить их и наслоить в вышине одно на другую, вдоль и поперек, то и тогда не удалось бы создать такой красоты.
Не видно ни звезд, ни месяца. Только пляска холодных, тысячесветных огней.
— У меня такое чувство, будто я маленький-маленький, — прошептал Леонид.
— Это потому, что впервые. Я тоже поначалу так переживал, — услышал он голос Федотова. — Ладно, сынки, до завтра. — Федотов пошел по дороге, по отраженным на снегу разноцветным огням. Если бы не скрип промороженного, хрусткого снега под ногами, издали могло показаться, что он не идет, а парит.
Вскоре Федотов растворился, исчез из виду, а Леонид с Василием еще долго-долго стояли на улице, до тех пор, пока небо не погасло, не стало обыкновенным.
Баня в Боковом начинала работать в двенадцать.
Первыми мылись женщины — их было меньшинство, — потом часам к двум подходили мужчины, схоронив в сетках с бельем пустые посудины, чтобы после парку не тратить времени даром и прямым путем бежать в магазин, к проворному продавцу Элико Гуринадзе, или как его называли в поселке просто, — к Кацо.
Леонид с Василием уже приобвыкли к боковским порядкам и потому не торопились особенно, решили — пусть схлынет основная волна жаждущего народа, погодя будет не так тесно и толкотно.
Вышли из дома в четвертом часу, когда, по расчетам, добрая треть мужиков должна была переместиться из заведения Шульчихи в заведение Элико Гуринадзе.
Но просчитались.
Творилось в этот день в Боковом что-то необыкновенное, из рамок вон выходящее. Магазин был на замке. На улице — полная неподвижность и тишь. Зато возле бани, что на отшибе, у речки Быструхи, — столпотворение. Кто сидит на дровах, кто стоит, кто расхаживает у дверей, то и дело заглядывая в предбанник.
Гул, смачные шуточки, всплески хохота.
— Уж не сделал ли Кацо нововведение? — бросил на ходу Леонид, вглядываясь в гущу толпы. — Не прикатил ли бочку со спиртом непосредственно к бане?
Никакой бочки не было, а сам Элико Гуринадзе, в обычной фуфайке, с бельевой сумкой в руке, облокотившись на скрипучее перило крыльца, заходился в беззвучном смехе.
— Что за шум, а драки нет? — крикнул Васька.
— Была драка, да кончилась.
— Ну?
— Точно.
— А все-таки что происходит?
— Шаечная забастовка.
— Бабий бунт, как в «Поднятой целине».
— Ха-ха-ха!
— Хо-хо-хо!
— У-у-хх!
— Нет, серьезно.
— Говорят тебе, бабий бунт. Закрылись в бане и уже третий час мужиков маринуют.
— Причина?
— А вон полюбуйся, — махнул кто-то в сторону чернеющего провала двери.
Ничего не понимая, сперва Васька, а потом и Леонид заглянули в полутемный предбанник.
На широкой лавке, где обычно сиживали ожидающие очереди, лежал под мокрой простыней Отто Вильгельмович Шульц и с подвывом стонал. А по предбаннику металась разъяренная, с бордовым, как распаренная свекла, лицом Шульчиха и потрясала увесистым кулаком.
— Так и нада, так и нада, старый дурак-к! Плохо сделаль, что совсем не убиль.
Постепенно Леониду и Ваське стала известна причина бурного гнева Шульчихи, плачевного вида Шульца и, как завершение всего, грубого нарушения банного распорядка.
В этот день Отто Вильгельмович Шульц с самого утра находился при Эльзе Андреевне и казался самим совершенством: помогал колоть дрова, носил в большущий железный чан воду, растапливал печи.
Потом куда-то исчез.
Благодарная Эльза Андреевна, посокрушалась немного и перестала: самое трудное было сделано, а потом впервые ли Отто Вильгельмович убегал от нее, чтобы еще до мытья пропустить с дружками стаканчик. Смирилась, не в диво.
Не знала Эльза Андреевна, что супруг находится рядом.
С тыльной стороны бани, под застрехой, у Отто Вильгельмовича была спрятана колба со спиртом, и, когда Эльза Андреевна отлучилась зачем-то к Загайнову на склад, он, хоронясь от стороннего глаза, протрусил по снежку к застрехе, торопливо сунул посудину в карман и юркнул в предбанник. Но пить в предбаннике было рискованно — в любой миг могла нагрянуть супруга.
Немного посоображав, Отто Вильгельмович шагнул сперва в моечное отделение, потом для пущей гарантии — в парную, которой из-за отсутствия березовых веников почти не пользовались, особенно женщины.
Откупорив колбу, торопливо глотнул, зажевал засаленным пряникам, что нашелся в кармане. Посидел, подождал, когда затуманится в голове, еще раз глотнул. Потом еще и еще.