Николай Телешов – Московская старина: Воспоминания москвичей прошлого столетия (страница 38)
На этих улицах, всегда пустынных, но в праздничные дни тогда, как и теперь, кишевших тьмами тем фабричного простонародья, был полный простор мужицким кулакам разгуляться во всю ширину русской натуры, и действительно побоища то и дело устраивались грандиознейшие с заправскими убитыми, до полусмерти забитыми и до неузнаваемости искалеченными.
Обыкновенно стенки устраивались между двумя вечно почему-то враждовавшими одна с другой фабриками: суконщиков Носовых и платочников Гучковых. Каждая из них считала в те времена от 4 до 5 тысяч душ фабричных, так что главные действующие корпуса этих своеобразных маневров оказывались равносильными, и к каждому из них присоединялись вспомогательные отряды, высылаемые с других фабрик и входящие в состав носовской или гучковской армии сообразно тому, к чьей стороне склонялись нравственные симпатии того или другого отряда. Побоища происходили отнюдь не «с бацу», как говорится, в силу полупьяного азарта или какого-нибудь случайного инцидента; напротив, стенка замышлялась чуть не за неделю, обсуждалась на военном совете, который собирался в том или другом фабричном трактире, и окончательные решения по организации битвы принимались военачальниками обеих сторон по взаимному соглашению. О месте и времени побоища становилось известным всякому, кто интересовался им, по крайней мере дня за два, так что к созерцанию грандиозного зрелища собиралась буквально со всей Москвы масса любителей воинственных ощущений… Подробнейшие инструкции заправилам стенки сообщались ее главнейшими распорядителями в течение всего праздничного дня в каком-либо из трактиров возле Покровского моста, на котором целый день и толкались будущие герои сумерек, вырабатывая все детали предстоящего боя.
Как у носовцев, так и у гучковцев еще доселе свежи предания о непобедимых рыцарях кулачного боя и мужественных вождях стенок. Это были, конечно, простые фабричные, искусившиеся в энергических приемах российского бокса, блиставшие атлетическими формами, выделявшиеся непомерной физической силой, прямые потомки тех богатырей, что ломали червонцы, как мятный пряник, сгибали подкову, как камышовую трость, и за задние колеса останавливали громоздкий тарантас, влекомый тройкой резвых коней. На кулачные бои они смотрели не как на забаву, а как на дело, к которому они предназначены самой судьбой, как артист смотрит на подмостки, и к этому делу относились с суровой, добросовестной педантичностью…
Рыцарские уставы кулачных боев, правда, немногочисленные, блюли они с самой идеальной, нелицеприятной строгостью, и нарушение их, особенно сознательное и намеренное, карали с драконовской беспощадностью и жестокосердием. Один из пунктов этих уставов, отдаленно предварявший Брюссельскую конференцию* о разрывных снарядах, запрещал, например, употребление в бою каких бы то ни было орудий, кроме кулаков, но находились и в этом деле добровольной забавы канальи, предпочитавшие действовать не честными средствами, подобно тому, как бывают люди, даже в безденежной карточной игре не способные удержаться от плутней. У таковых, на случай побоища, имелся готовый к услугам ассортимент так называемых
Вообще «осязательные» результаты стенок оказывались всегда не слишком-то утешительными: расквашенные носы, свороченные на сторону скулы, подбитые глаза, выбитые зубы были заурядными знаками отличия за кулачное геройство, и все, получавшие таковые, имели повод лишь гордиться ими; но сплошь и рядом с поля сражения поднимали ратников и с переломленными руками, ногами и ребрами, и со слабыми признаками жизни, и даже вовсе без оных. В большинстве случаев, однако, все оставалось шито да крыто. Хозяева считали позором для себя «пущать» такую «мараль» на свои заведения, что вот, дескать, у их рабочих во время товарищеской потехи да произошло «смертоубивство»; полиция, дружившая с ними ради их щедрой благостыни, всегда готова была всем своим авторитетом прикрыть любой такой грех; ни малейшего надзора за фабричным населением не существовало; не было даже прописки паспортов. И если как-нибудь Ивану Сидорову или Сидору Иванову выпадал жребий лечь костьми на песчаной почве Суворовской или Божениновской улицы, то единственным последствием такого события оказывалось лишь то одно, что на фабрике, где он работал, на другой день становилось одним рабочим меньше, а на третий и этот дефицит пополнялся его заместителем. Что же касается безвременно погибшего на бранном поле, он прописывался или скоропостижно умершим на улице, или поднятым с знаками сильных побоев, неизвестно кем нанесенных, и препровождался, смотря по исповеданию, или на Преображенское, или на Семеновское кладбище для законного предания земле.
Только последний перед судебной реформой пристав Лефортовской части Иван Осипович Шишковский, прославившийся в свое время как ретивый служака и гроза фабричного и прочего простонародья, серьезно восстал против кулачных боев и ополчился на них всем своим влиянием и всей своей энергией, но и тот ничего не мог достигнуть, ибо имел неприятность жестоко осрамиться, не сообразив, с кем имеет дело, и слишком понадеявшись на обаяние и ужас, производимые на фабричных его личностью. Дело в том, что эти обаяние и ужас действительно ощущались в среде лефортовского простонародья, но только тогда, когда блудных сынов его, забранных за что-либо в кутузку на ночлег, утром выстраивали на заднем дворе лефортовского частного дома,* возле конюшен пожарной команды, и затем одного за другим, поочередно, подводили к двум дюжим мушкетерам, вооруженным наподобие древнеримских ликторов,* приглашали освободиться от излишних покровов, которые могли бы помешать восприятию чувствительной порции березовой каши, ассигнованной в изобилии щедрым приставом, а сам он, весьма падкий на зрелища этого рода, шагал в такт ударов, умиленно прислушиваясь к свисту розог, изредка поправляя носком сапога положение наказуемого и приговаривая не без иронического оттенка в голосе: «Что, собака, будешь вперед безобразничать?»
Само собой разумеется, что все испытавшие его полицейскую заботливость на своих телесах, вспоминали о «Шишкове», как для краткости прозвал его народ, не иначе как с ужасом и бессильной яростью; не без ужаса и теоретического озлобления относилось к нему, на основании рассказов о его жестокости, и все простонародье, но когда однажды, прохладным осенним вечерком, отважный Иван Осипыч дерзнул на своей миниатюрной пролеточке, всего только с кучером да мушкетером на козлах, врезаться налетом в самую середину стенки да обратиться к бесчисленной толпе с тем же приветствием, лишь во множественном числе, то в толпе не оказалось никаких признаков ужаса перед его особой, а одно лишь озлобление, готовое притом и практически выразиться: «Какие мы тебе собаки? — загудела толпа. — Сам ты собака!» И только было Иван Осипыч собирался ответить на это грубое приветствие в приличном тоне, как лошадей его (пара в пристяжку, пристяжная кольцом) схватили за уздцы, его самого потащили за полы, раздался было зловещий крик: «Бей его», что бы, вероятно, и последовало, да практическая мудрость кучера и находчивость мушкетера спасли зарвавшегося полицианта. «Батюшки, да никак пожар!» — крикнул кучер, как бы всматриваясь вдаль, а мушкетер прибавил: «Так и есть, Носовская фабрика горит! Вот он и огонь видно!» Толпа мгновенно отхлынула от экипажа, а кучеру только того и нужно было: стегнув хорошенько кнутом дюжего парня, продолжавшего держать лошадей, он ударил по ним, сшиб по пути нескольких человек и, несясь во весь карьер, во мгновение ока очутился на Преображенской площади, то есть в месте совершенно безопасном.
С той поры Шишковский перестал интересоваться стенками, ездил в Преображенское уже не для начальнических внушений и распоряжений, а только с визитами по фабрикантам, удвоил свою ненависть к мужичью вообще и фабричному в особенности, увеличил соответственно этому ежедневную порцию розог, отпускавшуюся тем избранникам судьбы, которых она предавала в его руки для вразумления и исправления, и этим способом каждое утро всласть отводил душу, вымещая на десятках чужих спин свой осенний позор в Преображенском, пока, наконец, за излишнее рвение в этом направлении не потерпел служебного крушения, именуемого отставкой без прошения, или, что то же, «волчьим паспортом».