Николай Свечин – Неизвестные рассказы сыщиков Ивана Путилина, Михаила Чулицкого и Аркадия Кошко (страница 41)
– И да, и нет. Да – потому что никто другой не мог её похитит. Нет – потому что я дворецкому заранее отдал приказ самым внимательным образом следить за каждым уходящим солдатом, старательно пропуская каждого из них по очереди мимо себя. Оркестр был не струнным, инструменты без футляров. Да и в какой футляр запрячешь этакую глыбу металла?
– В дворецком вашем вы уверены?
– О да! Как в нём, так и в моих лакеях. Все они служат у меня чуть ли не по двадцать лет. Лакеи же из Английского клуба из дому не выходили, да и сейчас, так сказать, сидят у меня под арестом. Поиски же во всём доме, повторяю, ни к чему не привели. Между тем пропавшая ваза не иголка, и спрятать её довольно мудрёно.
Помолчав, я сказал:
– С вашего разрешения я всё же отправлю к вам трёх-четырёх агентов для детального обыска, а там посмотрим.
Я записал адрес князя, и мы расстались.
К вечеру вернулись мои люди, не добившись, в сущности, ничего: весь деревенский дом князя был ими обшарен, вся прислуга старательно допрошена, но новых данных никаких. Если до этого времени я и мог ещё подозревать, предполагая, что одному из них, быть может, удалось вынести или выбросить как-нибудь похищенную вазу сообщнику, поджидавшему под окнами дома, то теперь и это предположение отпадало, так как дворецким и старыми слугами князя было в точности удостоверено, что ни одни из нанятых лакеев от 3½ до 4½ часов не отлучался из столовой и буфетной, убирая столы и посуду после ужина. Ваза же, как известно, исчезла именно в этот промежуток времени. Таким образом, подозрение против музыкантов усиливалось.
Вызвав к себе капельмейстера Н-ского полка, я спросил, не ловил ли он в воровстве кого-либо из своих музыкантов. Он не без достоинства ответил:
– Помилуйте! Никогда!
Я попросил его дать мне список тех учреждений и частных домов, в которых ему приходилось играть с оркестром за последние три месяца. Он дал мне пять-шесть адресов.
– Я имею некоторое основание полагать, что в вашем оркестре не всё обстоит благополучно, и если вы дорожите его репутацией, то для пользы дела не сообщайте вашим музыкантам о нашей беседе. Я наведу ещё дополнительные справки и, быть может, вынужден буду опять вызвать вас.
– Я всегда к вашим услугам, – ответил он.
По данным мне адресам я навёл справки, что с месяц тому назад в Серебряном Бору на одной из богатых дач московского коммерсанта Ясюнинского после расшибательной вечеринки всё с тем же злополучным оркестром пропала из гостиной ценная ваза старого Севра, и что, не желая поднимать истории, хозяева воздержались от заявлений. Теперь из подробных допросов выяснилось, что ваза пропала также при весьма странных обстоятельствах: Ясюнинские также подозревали музыкантов, но не были столь категоричны.
– Может, оно, конечно, и солдатики, а, может быть, и деверь с евонными повадками, всё возможно…
Получив, так сказать, косвенное подтверждение своих подозрений, я решил приняться за оркестр. Вновь вызвав к себе капельмейстера, я рассказал ему и про серебряную братину, и про Севрскую вазу и заявил, что его помощь мне решительно необходима:
– С разрешения командира полка и при вашем содействии в ваш оркестр будет включён мой агент, виртуоз на альте, он послужит у вас месяц-другой, понаблюдает, а там увидим, но помните – вы службой своей отвечаете за соблюдение тайны.
Так и было сделано: я съездил к командиру полка, рассказал ему о тени, бросаемой на его оркестр, предложил свои меры, получил от него санкцию, и дня через три в оркестре полка появился бравый щеголеватый солдат с лихо закрученными усами а-ля Вильгельм, с серебряным кольцом на мизинце и медным инструментом приятного тона.
Результатов ждать пришлось недолго. Недели через две агент, выложив мне на стол скрипку, рапортовал:
– Это, господин начальник, Стейнер 1774 года. Вчера эта скрипка похищена одним из музыкантов. Вор арестован с поличным и привезён мной сюда.
Дело было так.
Этой ночью наш оркестр был приглашён в один из особняков, значащийся под 38-м номером на Арбате. Играли мы часов до 4. Перед самым уходом нас угостили на славу. Отвели в буфетную комнату и не только накормили, но и вволю напоили, так что, придя из буфетной в зал, многие из нас заклевали носом. Я хоть пил немного, а представился будто совсем спящим. Однако не сплю, а наблюдаю, так как знаю, что пропажи в прежних домах совершались именно под самый конец вечера, так сказать, перед уходом. Кончили мы последний кадриль, и господин капельмейстер говорит:
– Ну, братцы, передохните хорошенько, а там отжарим последний вальс, и айда домой.
Солдаты положили инструменты, да и вышли: кто на двор покурить, а кто просто ноги поразмять. Гляжу только, остались «турецкий барабан» да «флейта». Я же прислонился к стене, уселся на стуле и будто заснул. Переглянулась «флейта» с «барабаном», о чём-то пошептались, и затем «флейта» шмыгнула в соседнюю гостиную, а его сообщник, обхватив барабан, как-то повернул его край и, сняв один бок, будто у ёлочной бонбоньерки, отвалил крышку. В это время появилась «флейта» и, косясь на меня, подскочила к приоткрытому барабану, сунула в него откуда-то взявшуюся скрипку, после чего барабан был приведён в обычный вид. Правда, в последнем вальсе гудел он не совсем обычно, но барабанщик налегал больше на медные тарелки, да и позднее время, выпитое вино, словом, сошло незаметно.
Получив расчёт и захватив инструменты, мы ушли. Ушёл как ни в чём не бывало и барабанщик, неся на спине свою бонбоньерку с драже.
Едва вернулись мы в казармы, как, вызвав двух городовых, я задержал и «барабан», и «флейту», отобрав в присутствии всех музыкантов у барабанщика скрипку.
Воры запираться не стали и покаялись в целом ряде краж, но серебряной братины мне князю вернуть не удалось, так как, по признанию мошенников, она была ими расплавлена и продана на толкучке по весу.
«Барабан» и «флейта» получили по году тюрьмы.
Жуткая простота
– Что скажешь, голубчик? – обратился я к только что появившемуся откуда-то городовому.
Это был широкоплечий рослый малый гвардейской выправки с пушистыми рыжими усами, сизым носом и целым иконостасом на груди; словом, не городовой, а символ величия и порядка.
– Так что, ваше высокородие, я тут бабочку московскую привёл, она, стерва, можно сказать, родного младенца в проруби на Москве-реке утопить собралась, а я тут как тут, её и зацапал.
– Стало быть, не допустил?
– Никак нет, допустил, – замялся он, – а она уже младенчика и под лёд сунула. Ну, конечно, я её по уху, сгрёб за шиворот, да и приволок прямо сюда.
Я приказал позвать бабу.
Заплаканная, запуганная вошла она в мой кабинет, кутаясь в большой байковый платок. Это была женщина лет двадцати, румяная, белокурая, синеглазая, широкоротая, словом, чистейший великорусский тип бабы не то Ярославской, не то Московской губернии.
Я строго спросил:
– Ты что же это надумала? Детей среди бела дня по прорубям топить? Да знаешь ли, что за такие дела тебя по головке не погладят? Как раз в Сибирь попадёшь!
Баба опустила голову, но промолчала.
– Что же ты молчишь?
Ответа снова не последовало.
– Как тебя зовут? Откуда ты? Где проживаешь? Чем занимаешься?
Вздохнув, баба ответила:
– Мы… Мы Московской губернии будем, Клинского уезда Вознесенской волости. Зовут меня Катерина, Пуховой буду. Второй год состою в услужении у купцов Михайловых на Арбатской площади, дому № 18.
– Ты что же это, их ребёнка и утопила?
– Что вы, что вы? Разве это можно?! Не ихнего, а своего.
– С чего же это ты?
– Понятно дело, не с радости. Жрать стало нечего, вот и утопила.
– Расскажи подробно, как было дело!
Катерина провела под носом пальцем, всхлипнула, вздохнула и начала:
– Известное дело. Дело наше бабье, всякий обидеть может, натешится вдоволь, да и айда, прощай, ищи ветра в поле, а ты с ребёнком, как хошь, так и пробивайся. Жила я себе в деревне, нужды не знала, да вот позапрошлым годом хлеб не родился, отец и говорит: «Ну, Катерина, выручай, не то все с голоду подохнем. Отвезу я тебя в Москву, к тётке твоей, что в кухарках служит, а она тебя и на место пристроит, и ртом дома меньше станет, да и помощь от тебя выйдет».
Как сказал отец, так и сделал. Отвёз в Москву, тётка к господам Петушковым определила, положили они мне восемь рублёв жалованья, ну и зажила я ничего себе, господа были хорошие, пожаловаться не могу, а вот только тут-то и приключилось. Познакомилась я на Тверском бульваре с одним солдатиком-драгуном, очень обходительный, и личность такая пригожая, одним словом, можно сказать, кавалер. Он и так, он и сяк – и леденцами угостит, и лимонадом попотчует. Да что тут скрывать – не устояла… А там и началась беда. Я хоть и виду не подаю, скрываю как могу, а только на восьмом месяце не то что хозяева, а и младенец поймёт. Ну, конечно, барыня обиделись и прогнали. Куда деваться? Отца, известно дело, и след простыл. Было у меня к тому времени скоплено 16 целковых, да кой-какое бельишко, да платьишко, и всё тут. Однако приютила меня божья старушка из повивальных бабок, я у неё и родила сынишку. Колькой окрестили. Чуть оправилась, кинулась места искать, да где там, с ребёнком никто не берёт. Билась я, билась, а толку нетути. Измаялась, хоть в петлю полезай. Тут бабушка меня и надоумила: «Ты, – грит, – нанимайся одна, без ребёнка, а Кольку у меня оставь. Пристроишься на место и будешь мне за него 3 целковых в месяц уплачивать, а я за ним, не бойся, понаблюдаю». Так я и сделала и в скором времени поступила к купцам Михайловым, где и жила до сегодня. А только, сами понимаете, какие деньги – восемь рублей. И в деревню послать нужно, опять же и на себя – то козловые сапожки, то юбчёнку, ведь как-никак столица – в лаптях не пойдёшь. Короче говоря, трудно мне стало за Кольку по трёшке вносить. Около года платила, а там месяц прошёл, и приходит она к нам на кухню. «Вот что, – грит, – если ты, такая-этакая, мне всех денег не заплотишь, то я проберусь к твоей барыне, всё как есть расскажу, а она тебя, гулящую, и дня держать не станет. Вот тебе, – говорит, – три дня сроку, и чтобы всё до копейки было уплочено. Плати за 5 месяцев 15 рублей и забирай своего щенка ко всем собакам».