18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Николай Стэф – Шёпот старого фолианта (страница 13)

18

«Ярослав Одинцов. Реставрация и переплёт. Портфолио».

Мира положила на папку ладонь — жест был привычный, деловой, — и подняла глаза, чтобы посмотреть на него и сказать что-нибудь про «рассмотрю в ближайшее время». Это была стандартная фраза. Она говорила её десятки раз, разным людям, в разных городах, в разных веках.

Но она не сказала её.

Потому что Ярослав смотрел на неё.

Не на книги. Не на папку. Не на заколку — хотя заколка была в волосах и обычно притягивала взгляды, как магнитом. На неё. Прямо. Открыто. Без жадности, без нахальства, без того липкого интереса, с которым смотрят мужчины на красивых женщин. И без той профессиональной вежливости, с которой смотрят на начальство.

Он смотрел так, будто искал это лицо очень давно и вот наконец нашёл.

Мира знала этот взгляд. О, она знала его прекрасно — потому что видела его на лицах триста лет назад, в деревне у чёрного озера, когда старый маг с глазами цвета зимнего неба впервые посмотрел на деревенскую девчонку и сказал: «Это ты. Я тебя искал». Она знала, как выглядит человек, который нашёл. И вот теперь этот взгляд — этот самый взгляд — был обращён к ней. От какого-то реставратора книг. С мокрыми волосами. С ямочкой. С серыми глазами, в которых не было ничего, кроме неё.

Он не отвёл глаз. И она — Мира Белинская, Мирослава, старшая ученица Алистера Рейвена, женщина, которая триста лет не теряла лица, — не отводила тоже.

Прошло, наверное, пять секунд. Может, шесть. Может, семь. В читальном зале было тихо, и в этой тишине было слышно, как тикают старые часы в холле — те самые, что всегда отставали на семь минут.

Потом Ярослав сказал:

— Тут резюме, рекомендации и фотографии работ. Там есть пара сложных случаев — Евангелие 1789 года и альбом с гравюрами, сгоревший наполовину. Я в Вологде с ним полгода возился.

— Полгода? — переспросила Мира, и голос у неё, слава всем богам, прозвучал ровно.

— Он был мокрый, — сказал Ярослав. — Горел и его тушили водой. Знаете, что самое страшное для бумаги? Не огонь. Огонь — это финал. А вот вода, которой тушат, — это уже по живому. Она заходит в структуру, и потом страница идёт волной. Если не разобрать вовремя — всё, она уже никогда не будет плоской.

Мира стряхнула ощущение с привычной холодной вежливостью.

Это было почти физическое движение — как смахивают пылинку с рукава. Внутри она сделала то же самое: собрала всё, что шевельнулось, всё, что отозвалось, всё, что поднялось из глубины, — и смахнула. Осторожно, но твёрдо. Как смахивают крошку с раскрытой страницы: не резко, чтобы не порвать, но уверенно, чтобы убрать.

— Действительно, — сказала она вслух. — Мокрая бумага страшнее пожара. Пожар — это быстро. А вода — это медленная смерть.

— Медленная смерть — это вообще самая страшная вещь на свете, — сказал Ярослав. И тут же, будто спохватившись, улыбнулся. — Извините. Я не о том. Это профессиональное. Реставраторы — как врачи. Мы всё время думаем о том, что может пойти не так.

— И всё время думаете об этом вслух?

— Только когда рядом человек, который понимает.

Мира чуть приподняла бровь. Но внутри — глубоко-глубоко — что-то ёкнуло. Старое. Забытое. Как струна на старом музыкальном инструменте в заброшенном доме.

Она бы не смогла объяснить это, даже если бы захотела. Это было не чувство — это было ощущение. Что-то, что жило в ней на уровне тела, а не мысли. Как будто в ней, в её груди, в её горле, в её пальцах, — там, где, как ей казалось, давно уже ничего не осталось, кроме усталости, — натянулась струна. Одна. Тонкая. Едва слышная. И кто-то — очень осторожно, очень бережно, почти случайно — тронул её.

Струна дрогнула. И в этом дрожании было столько всего, что Мира испугалась.

Потому что в заброшенном доме, где давно не жили, где окна забиты досками, где полы покрыты слоем пыли такой толщины, что по ней не пройти без следов, — струна не должна звенеть. Она не должна отзываться вообще. Она должна молчать. И то, что она отозвалась сейчас — от случайного прикосновения незнакомого мужчины, от его слов про мокрую бумагу, от его серых глаз, — было неправильно. Было опасно. Было, если называть вещи своими именами, катастрофой.

Триста лет она обходила такие дома стороной. Триста лет она не открывала эти двери.

И вот, пожалуйста. Пришёл реставратор. С папкой.

«Соберись, Мирослава, — сказала она себе, и голос у неё в голове был холодным и злым, как сквозняк. — Тебе триста лет. Ты видела империи. Ты видела, как умирали города. И ты будешь краснеть из-за того, что какой-то мальчик сказал тебе про бумагу? Держи себя в руках».

Она и держала.

Ярослав говорил о реставрации, сроках, клеях и щёточках, а Мира слушала и думала, что голос у него тёплый, как летний вечер, и это катастрофически неуместно.

Он говорил уже минут десять — и всё это время Мира не перебивала. Она сидела, положив ладони на папку, чуть наклонив голову, и слушала. И чем дольше слушала, тем хуже ей становилось — потому что она не могла не признать: он говорил хорошо. Не гладко — гладко говорят продавцы и политики. А точно. Скупо. По делу. Он называл клеи — «ПВС», «метилцеллюлоза», «крахмал для особо тонких сортов», — и для каждого у него было обоснование: почему этот, почему не тот, где он не подведёт, где через пятьдесят лет может дать усадку, где даст усадку обязательно, и что тогда делать. Он говорил о щётках — что для пыли нужна одна, для плесени другая, и что щётку из синтетики к старой бумаге лучше не подносить вообще, потому что она электризуется и бумага тянется за ней, как живая. Он говорил о реставрации корешков, о шитье на шнуры и на тесьму, о том, что старые книги шили на «умный шов», который позволял им открываться плоско, и что сейчас так уже почти никто не умеет, и что он умеет, потому что дед заставлял.

— Дед заставлял, — повторила Мира. — То есть вы это делаете не потому, что хотите, а потому, что заставляли?

Она задала этот вопрос нарочно. С подвохом. Потому что таким вопросом она проверяла всех: если человек начинал оправдываться — значит, не своё. Если начинал злиться — значит, есть что скрывать. Если молчал — значит, думает.

Ярослав не стал оправдываться. И не стал злиться. Он подумал — Мира видела, как он подумал, как у него на секунду остановился взгляд, — и ответил:

— Он заставлял делать. Но не заставлял любить. Это разные вещи, правда? Можно заставить есть, но нельзя заставить быть голодным.

Мира не ответила. Но где-то внутри — в том самом заброшенном доме, где дрожала струна, — стало тише.

— Ладно, — сказала она наконец, и голос у неё был обычный, деловой, чуть суховатый. — Испытательный срок — три месяца. Оплата — по факту, по объёму. Если что-то испортите — а вы испортите, все сначала портят, — платить будете из своего кармана. Если не справитесь — уйдёте, и мы забудем, что виделись. Если справитесь — поговорим.

— Согласен.

— Инструменты свои?

— Свои. Дедовские, частично. Резак, косточка, гладилки, швейные принадлежности — всё с собой.

— Клей наш. У нас свой состав, я вам не дам портить книги вашим.

— Хорошо.

— И ещё, — сказала Мира. — У вас есть вопросы?

— Кофе. Вы в объявлении написали «кофе при себе». Это шутка была?

Ярослав улыбнулся — с ямочкой, и ямочка эта была такой мальчишеской, такой настоящей, что Мира поспешно опустила глаза на папку.

— Просто я знаю, как это бывает. Приходишь работать, а через три часа начинаешь засыпать. И тебе никто не обязан варить кофе. Поэтому я всегда ношу с собой термос. У меня в рюкзаке термос, между прочим, прямо сейчас. Хотите?

— Нет, — сказала Мира. Слишком быстро. И, спохватившись, добавила: — Спасибо.

— В объявлении это была шутка, у нас есть своя кофеварка. В подсобке.

— Тогда я в порядке, — сказал Ярослав.

Она согласилась взять его на испытательный срок, потому что руки у него были честные, а книги нуждались в спасении, и вовсе не потому, что он улыбнулся.

Это было решено уже к тому моменту, как он закончил рассказывать про щётки. Мира смотрела на его руки — на широкие ладони, лежащие на стойке, на подушечки пальцев, которые она сразу, с первого взгляда, отметила, как необычные: гладкие, мягкие, с почти стёртыми линиями, как у людей, которые работают с чем-то очень тонким. Это были руки человека, который держал бумагу. Не перекладывал — держал. Чувствовал. Знал её наощупь.

Она много лет выбирала людей по рукам. Потому что лицо можно соврать, глаза можно соврать, голос можно соврать — а руки не врут никогда. У пьяниц дрожат пальцы. У воров длинные ногти и привычка сжимать кулак. У людей, которые не любят то, что делают, — руки в постоянном движении, они не могут спокойно лежать. А у Ярослава руки лежали спокойно. Тяжело, уверенно, как у человека, который знает, что этими руками он может — и сделает.

— Хорошо, — сказала Мира. — Приходите завтра. В девять. Я вам покажу, с чего начинать.

— В девять, — кивнул Ярослав. И вдруг добавил, без всякого перехода: — Вы здесь одна живёте?

Мира подняла на него глаза так резко, что старые часы в холле, кажется, сбились.

— Что?

— Извините, — сказал он, и — Мира отметила это с удивлением — он действительно смутился. — Я не то спросил. Я имел в виду — библиотека закрывается рано, а вы, судя по всему, остаётесь. Я видел свет на втором этаже, когда шёл мимо вечером. Вчера. Я вчера приехал, ходил по городу, искал, где остановиться. И вот… увидел свет. Просто подумал: неужели она тут живёт. Я не хотел лезть. Правда.