Николай Шахмагонов – Женщины Льва Толстого. В творчестве и в жизни (страница 33)
За кем-то из них Толстой хотел приударить, но, видно, ничего не получилось, поскольку 8 июня он снова искал сначала в саду, затем в лесу, сетуя на себя. Сначала попалась «Очень хорошенькая крестьянка, весьма приятной красоты». Но безрезультатно, а потому записал: «Я невыносимо гадок этим бессильным поползновением к пороку. Лучше бы был самый порок».
Наконец, после купания «передумал кое-что дельно из романа «помещика» и решил приняться за написание».
«Встретил, ехавши верхом, Дурову, одну и ничего не сказал ей».
Опять Дурова… И снова не известно, которая.
Очевидно, не столь уж и трудно было нанять себе «бабу», недаром Толстой указывает 10 июня: «На волоске от того, чтобы велеть солдату привести бабу». И все же хотелось каких-то взаимных чувств или хотя бы симпатии, а потому: «Написал было записку Дуровой, но, боюсь, слишком нежно».
Во время прогулок Толстой дважды встречал Надежду Николаевну Гимбут и записал, что она очень мила и «ее пошлость я ей невольно прощаю». При второй встрече тоже отметил, что «опять мила».
11 июня. «Шлялся, делал пасьянсы и читал Пушкина. После обеда поехал в засеку, но объездчик не являлся. Гимбутов нашел у себя. Весело болтал с ней и провожал ее. Она мила».
Лев Николаевич любил засеку, которая представляла собой лесополосу шириной от двух до пяти верст, пересекавшую всю Тверскую губернию. Лесополоса была устроена еще в годы ордынского нашествия. Этот лес в ту пору «засекали», то есть надрубали в грозные времена деревья и перед набегами татар валили их друг на друга, создавая серьезное препятствие особенно для конницы, которая была фактически основным родом войск у ордынцев. Со временем леса разрослись и стали хорошим местом для прогулок, сбора ягод, грибов. Леса эти были казенными.
14 июня. «Встал в 9. Шлялся, поехал с Натальей Петровной к Гимбуту и к Арсеньеву… Сказали, что Арсеньевы поехали в Тулу. Решился остаться. Надежда Николаевна позвала гулять в лес. Гимбут кричал, что «inconvenable» (неприлично), она будто не слышала, прислал М.А. и прибежал сам, подлейшим и грубейшим образом при ней упрашивая меня не компрометировать ее. Я вернулся с ним…
Придя назад, узнал, что Наталья Петровна ушла. Надежда Николаевна противна. Гимбут внезапно разъярился на Наталью Петровну, назвал ее посредницей и прогнал. Дома пошел ловить рыбу, пришел солдат, я побежал в чепыж (рощу из вековых дубов близ дома в Ясной Поляне.
А вот 15 июня Толстой «Приехал домой и послал к солдатке… Солдатка не пришла», а 25 июня: «25 июня… Вечером была солдатка, наверно, последний раз».
Отчего такое решение? Ответ прост. Уже несколько дней подряд Лев Толстой упоминает только об одной барышне – Валерии Арсеньевой!
Валерия Владимировна Арсеньева (1836–1909) была дочерью Владимира Михайловича Арсеньева, служившего в лейб-гвардии Уланском полку, и Евгении Львовны, урожденной Щербачевой, после смерти которых Толстой, как добрый их знакомый и сосед по имению, стал опекуном детей.
А было их, детей этих, аж четверо – Валерия и ее сестры Ольга и Евгения, и совсем еще маленький их братишка Николай.
Согласие на опекунство Лев Николаевич дал, еще находясь в действующей армии, а когда вышел в отставку, то с лета 1856 года стал постоянно бывать в Судаково, ведь опекунство предполагало и заботу о воспитании, образовании и жизни детей, и наблюдение за их хозяйством.
В погоне за семейным счастьем
Перед самой поездкой в Ясную Поляну 24 мая 1856 года Лев Николаевич отметил в дневнике: «Четыре чувства с необыкновенной силой овладели мной: любовь, тоска, раскаяние (однако, приятное), желание жениться. С некоторого времени я серьезно думаю о браке, и на всех барышень, которых вижу, смотрю невольно с точки зрения брака».
Первые дни после приезда в Ясную Поляну Лев Толстой наслаждался этими с детства полюбившимися краями. Правда, постепенно нарастало и тяготение к общению с прекрасным полом. Но до поиска второй половины, казалось, еще очень и очень далеко. И вдруг в дневнике появилась запись о том, что в соседнее имение Судаково приехала Валерия Арсеньева, которой исполнилось двадцать лет.
Лев Николаевич уже был некоторым образом привязан к имению Арсеньевых Судакову, поскольку дал согласие стать опекуном младшего сына умершего дворянина Владимира Арсеньева, соседа по Ясной Поляне. Он был младшим братом Валерии и ее сестер, обитательниц доставшегося им по наследству имения.
Вскоре произошла встреча, ведь Толстой приезжал туда часто именно по опекунскому своему долгу. В дневнике появляется запись от 15 июня 1856 года: «Шлялись с Дьяковым. Много советовал мне дельного об устройстве флигеля, а, главное, советовал жениться на Валерии. Слушая его, мне кажется, тоже, что это лучшее, что я могу сделать».
Вот так, сразу, едва ли ни с первого взгляда он обратил внимание на девушку, и дневник стал запечатлевать его мысли, слишком разные – то желание жениться, то сомнения…
Еще в 1852 году, находясь на Кавказе, Лев Николаевич писал Татьяне Александровне Ергольской из Моздока: «Дорогая тетенька! Вот какие мысли пришли мне в голову. Постараюсь их вам передать, потому что я думал о вас. Я нахожу, что во мне произошла большая нравственная перемена; это бывало со мной уже столько раз. Впрочем, думаю, что так бывает и со всеми. Чем дольше живешь, тем больше меняешься. Вы имеете опыт, скажите мне, разве я не прав? Я думаю, что недостатки и качества – основные свойства личности – остаются те же, но взгляды на жизнь и на счастье должны меняться с годами. Год тому назад я находил счастье в удовольствии, в движении; теперь, напротив, я желаю покоя как физического, так и нравственного. И ежели я представляю себе состояние покоя, без скуки, с тихими радостями любви и дружбы – это для меня верх счастья! Впрочем, после утомления и познаешь прелесть покоя, а радость любви после лишения ее. С некоторых пор я испытал и то и другое, и потому так стремлюсь к иному. Между тем нужно еще лишить себя этого. Надолго ли, Бог знает. Не знаю сам, почему, но чувствую, что должен. Религия и жизненный опыт, как бы короток он ни был, внушили мне, что жизнь – испытание. Для меня же она больше испытания, она искупление моих проступков.
Моя мысль, непродуманное мое решение ехать на Кавказ было мне внушено свыше. Мной руководила рука Божья – и я горячо благодарю Его, – я чувствую, что здесь я стал лучше (этого мало, так я был плох); я твердо уверен, что что бы здесь ни случилось со мной, все мне на благо, потому что на то воля божья. Может быть, это и дерзостная мысль, но таково мое убеждение. И потому я переношу и утомления, и лишения, о которых я упоминал (разумеется, не физические, их и не может быть для 23 – х летнего здорового малого), не чувствуя их, переношу как бы с радостью, думая о том счастье, которое меня ожидает. И вот как я его себе представляю. Пройдут годы, и вот я уже не молодой, но и не старый в Ясном – дела мои в порядке, нет ни волнений, ни неприятностей, вы все еще живете в Ясном. Вы немного постарели, но все еще свежая и здоровая. Жизнь идет по-прежнему; я занимаюсь по утрам, но почти весь день мы вместе; после обеда, вечером я читаю вслух то, что вам не скучно слушать; потом начинается беседа. […]
Ежели бы меня сделали русским императором, ежели бы мне предложили Перу, словом, ежели бы явилась волшебница с заколдованной палочкой и спросила меня, чего я желаю, положа руку на сердце, по совести, я сказал бы: только одного, чтобы осуществилась эта моя мечта. Я знаю, вы не любите загадывать, но что ж в этом дурного, и это мне так приятно! Но мне кажется, что я эгоистичен и мало предоставил вам доли в общем счастье. Боюсь, что прошедшие горести, оставившие чувствительные следы в вашем сердце, не дадут насладиться вам этим будущим, которое составило бы мое счастье. Дорогая тетенька, скажите, вы были бы счастливы? Все это, может быть, сбудется, а какая чудесная вещь надежда. Опять я плачу. Почему это я плачу, когда думаю о вас? Это слезы счастья, я счастлив тем, что умею вас любить. И какие бы несчастья меня ни постигли, покуда вы живы, несчастлив беспросветно я не буду. Помните наше прощание у Иверской, когда мы уезжали в Казань. В минуту расставания я вдруг понял, как по вдохновению, что вы для нас значите, и, по-ребячески, слезами и несколькими отрывочными словами, я сумел вам передать то, что я чувствовал. Я любил вас всегда, но то, что я испытал у Иверской, и теперешнее мое чувство к вам – гораздо сильнее и более возвышенно, чем то, что было прежде.
Я вам сознаюсь в том, чего мне очень стыдно, что я должен очистить свою совесть перед вами. Случалось, раньше, что, читая ваши письма, когда вы говорили о вашей привязанности к нам, мне казалось, что вы преувеличиваете, и только теперь, перечитывая их, я понимаю вас – вашу безграничную любовь и вашу возвышенную душу. Я уверен, что всякий, кроме вас, кто бы ни прочел сегодняшнее мое письмо и предыдущее, упрекнул бы меня в том же, но от вас этого упрека я не боюсь; вы меня слишком хорошо знаете, знаете, что, может быть, единственное достоинство – это то, что я умею сильно чувствовать. Этому свойству я обязан самыми счастливыми минутами своей жизни. Во всяком случае, это последнее письмо, в котором я позволил себе выражать такие экзальтированные чувства, экзальтированные для равнодушных, а вы сумеете их оценить. Прощайте, дорогая тетенька, через несколько дней я думаю увидать Николеньку, и тогда я вам напишу».