Николай Оганесов – Лицо в кадре (страница 5)
— Я знаю, что вас неоднократно допрашивали, Геннадий Михайлович. Я внимательно ознакомился с протоколами и, откровенно говоря, не надеюсь услышать от вас сенсационных признаний. Мне хотелось просто поговорить с вами о Прусе в непринужденной обстановке, без фиксации результатов нашей беседы. Короче, я надеюсь получить более полное и объемное представление о Евгении Адольфовиче. А кто поможет мне в этом лучше, чем вы?
— Ясно.
На минуту в мастерской воцарилась тишина, и сквозь неплотно прикрытую дверь стало слышно, как мимо один за другим, шурша шинами, проносятся автомобили.
— Почему вы молчите? — спросил Скаргин.
Фролов потрогал корпус электробритвы и передвинул его на несколько сантиметров в сторону.
— Знаете, — сказал он, — мне столько раз приходилось рассказывать о Евгении Адольфовиче — не сосчитать. Причем одно и то же. В последний раз я почти слово в слово повторил то, что рассказывал в первый. Инерция. Боюсь снова повториться.
— Ну, если больше нечего…
— Что вы! — слегка оживился Фролов. — Я общался с ним года два, не меньше. За это время хорошо узнал старика. На скудность сведений жаловаться не приходится.
— Я тоже так думаю.
— И все ж с того дня… — Фролов многозначительно посмотрел на Скаргина. — Вы понимаете, о каком дне я говорю?
— О дне убийства?
— Да, о дне смерти. С того дня образ Евгения Адольфовича как бы раздвоился в моем сознании. Один предназначен для вас, а другой, более глубокий, более реальный, существует как бы сам по себе. Вы только не обижайтесь.
— Ну что вы, я внимательно слушаю.
— Раньше, скажем, я называл его Евгеньич, а сейчас или полностью, по имени и отчеству, или, чаще, по фамилии. Еще немного и начну говорить «гражданин Прус», — слабо улыбнулся Геннадий Михайлович.
— Чем вы объясняете такое раздвоение? — полюбопытствовал Скаргин.
— Так вышло не потому, что я специально недоговаривал следователю, а потому, что интерес к Евгению Адольфовичу был односторонний. Он интересует вас не вообще, а как жертва, как потерпевший. Отсюда и соответствующий подход.
Было видно, что Фролову доставляет удовольствие высказать свое мнение по этому поводу. Скаргин не мешал ему.
— Специфика вашей работы, — продолжал Фролов, — заключается в том, что человека вы рассматриваете как объект правоотношений, заранее наклеиваете ему ярлык — этот «подозреваемый», этот «свидетель», а тот «потерпевший». Вы забываете: свидетель может оказаться подозреваемым, а потерпевший — самым настоящим преступником. Разве не так?
— Интересное у вас представление о работниках следственных органов, — заметил Скаргин. — По-вашему, пользуясь такого рода ярлычками, можно успешно раскрыть преступление?
— Не знаю, — пожал плечами Фролов. — А как вы думаете?
— Я думаю иначе, — не стал вдаваться в подробности Скаргин. — Давайте лучше вернемся к нашей теме. Постарайтесь описать мне для начала не «потерпевшего» Пруса, а просто знакомого вам человека. Например, как вы познакомились с ним?
— Хорошо, я попробую, — согласился Геннадий Михайлович. — Только день и даже месяц я точно не помню, могу ошибиться. Это для вас важно?
— Рассказывайте то, что хорошо помните.
— Познакомились мы около двух лет назад, весной. Да, ровно два года. Был теплый день. Как всегда, в половине второго я шел на обеденный перерыв…
— Вы и сегодня должны были пойти домой — уточнил Скаргин.
— Нет, я взял с собой бутерброды. Показать?
— Ну что вы… Простите, что перебил. Продолжайте, пожалуйста.
— Так вот, я шел на обеденный перерыв. Увидел старика — он в нерешительности стоял у входа в столовую. Лицо у него было чрезвычайно выразительным; достаточно было взглянуть на него, чтобы понять — старик хочет есть. Сами знаете, по нынешним временам голодный пожилой человек на улице — явление необычное. Мне стало жалко, ну и подошел, предложил пообедать со мной. Он сразу согласился и поплелся следом, как старая дворняга, готовая признать хозяином любого, кто ласково окликнет ее. Вот я и окликнул… — Фролов помолчал, потом продолжил: — Ел он на удивление, немного и как-то без удовольствия, вяло, без аппетита — так мне показалось. Я, помню, был даже несколько разочарован. И вообще, первое впечатление о нем было противоречивым и впоследствии я не раз убеждался, что во многом оно не соответствовало действительности.
— Объясните, пожалуйста.
— Например, в дальнейшем я не замечал, чтобы лицо Евгения Адольфовича что-то выражало. Напротив, оно было, скорей, статичным, безжизненным, не то что в день знакомства. Он был похож на всех стариков и в то же время совершенно иным. Мы сидели за столиком, и, глядя на него, я одновременно чувствовал и жалость, и умиление, и брезгливость…
— Понятно, — вставил Скаргин.
— Вообще, странный тип. Вы не замечали, что очень часто мы живем иллюзиями, ложными представлениями об окружающих нас людях. Питаем уверенность, что жизнь такова, какой нам хочется ее видеть, и люди такие, какими мы предпочитаем их себе представлять. Мы делаем массу усилий, чтобы совместить вновь приобретенные сведения о своих знакомых, родственников с уже существующими в нашем сознании стереотипами, шаблонами, которые, как правило, обладают выдуманными, вымышленными характеристиками. С первого взгляда на Евгения Адольфовича я решил, что имею дело с глубоко несчастным стариком, и в дальнейшем, что бы ни происходило, уже не мог до конца избавиться от этого шаблона.
— Вы хотите сказать, что создали некую упрощенную схему и после этого строили свои отношения с Прусом, исходя из ложных о нем представлений? Но ведь основой такой транскрипции — назовем это так, — послужили качества, действительно присущие Евгению Адольфовичу, или, по крайней мере, хотя бы одно из них.
— Да, да… Я много думал и об этом, особенно в последнее время. Не буду посвящать вас в ход своих размышлений, перейду сразу к результату. Прус, по-моему, намеренно внушал окружающим, что он — человек, оставшийся наедине с собой, сам по себе, человек, уставший от жизни, потерявший всех близких, родных, несчастный, всеми забытый старик, ищущий понимания, тепла, участия. Все это он говорил так охотно, его откровения были столь навязчивы, что, не хочу кривить душой, у меня с самого начала появилась антипатия к нему. Временами она исчезала, потом возникала вновь. Так что объективным при всем желании я быть не в силах; но вы правильно заметили — я могу помочь вам. Я знал его, как никто другой.
— Вы уверены? — спросил Скаргин и тут же пожалел, что задал этот вопрос.
Фролов задумался, и его полное лицо снова стало похоже на лицо ребенка. Вопрос Скаргина выбил Геннадия Михайловича из ритма, в котором протекала беседа, и это намного уменьшило вероятность, что Фролов, увлеченный разговором, произнесет неосторожное слово, случайно обмолвится, проговорится.
Скаргин не торопил его. Он понимал, что теперь Фролов из бесчисленного множества вариантов ответа выберет самый удобный, нужный, правильный — в его, конечно, понимании.
«Он до последнего может скрывать то, что важно не для него, а для установления истины, — подумал Скаргин. — И скрывать намеренно!» Он отметил, что детская непосредственность в выражении лица Фролова удивительно сочетается с глубоким, умным взглядом зрелого человека, обладающего и выдержкой, и немалым жизненным опытом.
— Странно! — Геннадий Михайлович поиграл пальцами левой руки, как скрипач, готовящийся взяться за смычок. — Странно. Мне только что пришло в голову: я знал Евгения Адольфовича, знал очень хорошо, но ведь человек, убивший его, должен был знать его лучше. Еще лучше. Как вы считаете?
Скаргин не ответил. Не потому, что удивился сказанному — примерно такого ответа он и ожидал, — а потому, что не хотел подыгрывать Фролову. В том, что Геннадий Михайлович играл, он почти не сомневался: было бы действительно странно, если бы такая мысль не приходила на ум Фролову раньше. «Вопрос только — какова цель этой игры?» — подумал Скаргин.
Он отодвинулся немного в сторону — туда, где дневной свет, внезапно пробившийся сквозь тяжелые серые тучи, был не так ярок.
— Как часто вы встречались с Евгением Адольфовичем на протяжении двух лет знакомства?
Вопрос прозвучал несколько сухо, чуть более официально, чем хотелось Скаргину, но этого оказалось достаточно, чтобы выражение лица собеседника изменилось: обиженно искривился рот, недобрый огонек появился в глазах.
— Мы встречались нечасто. — С этой минуты он отвечал коротко и внятно, как человек, хорошо ориентирующийся в зале суда, несмотря на то, что попал в него впервые.
— Раз в день? Два раза?
— В среднем один-два раза в неделю.
— О чем говорили?
— Не помню. Обо всем понемногу.
— И все-таки?
— Он приходил ко мне в мастерскую, а здесь, как видите, я работаю. На разговоры времени не хватало.
— Молчали?
— Случалось, и молчали.
— Дома у вас он бывал?
— Нет.
— Ни разу?
— Ни разу.
— Как Прус объяснял свои посещения мастерской?
— Никак. Пользовался моей добротой.
— А все-таки?
— Говорил, что он одинокий, бездомный старик.
— Ну и что?
Фролов вытер лоснящийся лоб и облизнул губы.
— Когда на улице было холодно, он отогревался у меня, слушал, о чем говорят клиенты.
— Значит ли это, что Прус приходил к вам тогда только, когда на улице было холодно?
— Нет, он приходил и летом.