Николай Новосёлов – Здравствуй, поле! (страница 4)
— Этакая незадача, — вздохнул Данила, — сварить-то не из чего…
— Я сейчас!
И она засуетилась, заспешила, будто в эту минуту ей предстояло сделать что-то самое важное.
Выбежала на двор, надергала прутьев из соседского плетня, растопила печь. Сбегала домой, принесла крупы, кусок мяса. Обнаружив, вместо посуды, груду грязных черепков, снова побывала дома, принесла тарелки, ложки. Потом побежала за водой. Дрова в печке прогорели, и она снова ломала упругие прутья соседского плетня.
Поставив чугун с похлебкой на огонь, облегченно вздохнула, но тут же взяла веник и принялась подметать пол.
— Ты отдохни, — ласково сказал слепой.
С затаенным страхом смотрела Зойка на темные, забитые хламом углы избы, на прогнивший пол, в провалах которого был плотно утоптан мусор.
— Грязно у вас…
— Грязно, да… — виновато согласился Данила. — Ничего… Помаленьку уладится. Ничего…
И Зойка думала о том же.
— Мне это совсем не трудно… Когда люди в года входят, серьезными становятся…
— Известно, — охотно подтвердил старик.
Внук долго не возвращался. Сытого Данилу разморило теплом, и он уснул. Девка сидела у порога и ждала.
Хозяин избы вернулся пьяным. Удивленно посмотрел на нее.
— Ты чего тут?
— Я?..
Она удивилась, отступила к двери. Пашка вдруг громко рассмеялся.
— Стой! Вспомнил!
Включил свет. Подошел, обнял ее. Наклонив голову, девка высвободилась, со страхом посмотрела на пьяное самодовольное лицо.
— Не бойся… Старика покормила?
— Поел он.
— Порядок. Гони его с кровати. Пусть ложится на лавку или лезет на печь.
— Паша, как же я его?.. Неудобно…
Он заулыбался от удовольствия.
— Паша? Правильно, зови меня Пашей.
Так Зойка начала жить в Даниловой избе. Неуютно и тоскливо было в ней, как осенней дождливой порой в поле. Случалось, останется где-то в поле неубранная полоса, а непогодь хмурится и вот-вот выбелит все первым снегом. Зойка безотказная. В страдальческой гримасе суровеет девичье лицо, сводит от холода нежное молодое тело. Но терпение сильнее непогоды, и вот уже дождевая капля, скатившаяся за воротник, не кажется ледяной, раскрасневшиеся руки обретают обычную подвижность, и даже хочется петь…
Надо притерпеться.
Что из того, что и она знает полную меру счастья? Ходит оно неподалеку добрым застенчивым парнем, только уж никогда не приблизится к ней: чуткое сердце и нежность — слишком малая плата за него. А свои фотографии она рвала с отчаянием…
Когда Пашка купил ей дешевенькое платье, она готова была поверить, что начинается другое счастье, трудное, неприметное, но на которое она имела право.
Они не любили друг друга, и она полагала, что в их союзе что-то могло быть не соблюдено. Поэтому не долго принуждала себя быть ласковой с мужем. Да тот, казалось, не нуждался в ее ласках. Но не заметила, как ревниво он следил за ее отчуждением, потому что успел глубоко пережить неведомую ему человеческую нежность или то, что на первых порах он принимал за нежность. А когда заметила, почувствовала себя бессильной и обреченной. Не напрасно ли она ждет перемен в Пашке, не призрачна ли цена ее терпению?
Мучаясь сомнениями, повстречала в глухом переулке того парня и, забыв обо всем на свете, повисла на нем, стала горячо целовать. Не дала ему ни отстранить себя, ни слова сказать. Потом оттолкнула и, не смея глянуть ему в глаза, тяжело дыша, приказала:
— Теперь иди!
Не помнила, как пришла в дом отца и сказалась больной.
Едва ли Пашка узнал об этом. Но сжалась Зойка от страха, когда он, люто сузив черные глаза, предупредил:
— Ты забудь… Поняла?
Напрасно он ждал от нее оправданий. Опустив голову, произнесла единственное слово, которое было хуже признания:
— Поняла.
И Пашка с тоской подумал о том, что судьба опять сыграла с ним злую шутку. Казалось бы, верно рассудил Дыбин: выбирай похуже. Ну, выбрал. Не засмотришься… Но отчего становилось так тошно, когда она, с трудом скрывая неприязнь, сторонилась его?
Пожаловался Дыбину. Повар посмотрел на Пашку так, словно сам был грубо оскорблен.
— Гони!
За тоской пришла злость. Легко было ненавидеть некрасивую и беспомощную Зойку. И когда она стыдливо призналась в том, что беременна, — это было зимой, в сильные холода, — повод нашел подходящим:
— Уходи к отцу. Пустая будешь — посмотрим.
И она ушла. Ждать ребенка.
Тайком от Пашки приходила к Даниле, ухаживала за ним, прибирала избу. Слепой слышал, как внук злился:
— Родить надумала, паскуда… Ну, погоди…
С наступлением тепла Зойка перестала ходить на работу. От скуки и грустных раздумий тянуло ее к Даниле. Только слепой не упрекал ее, не жалел, а как-то легко убеждал в том, что, в конечном счете, все будет хорошо. Наверное, оттого она стала надеяться, что пересилит неприязнь к Пашке и вернется совсем — матерью и хозяйкой.
Она и варила немудрящую уху из стариковского улова.
4
Вернувшись с войны, отец Матвея невесть из чего соорудил на краю деревни землянку. Место выбрал высокое, веселое — деревню отсюда видно, как на ладони. Удобств особых не выдумывал: со временем собирался построить добротный дом. Был здоров, соскучился по работе, и быть бы дому вскорости… Но через год после рождения сына — а ведь рад был этому событию несказанно — неожиданно исчез. Соблазнила ли жизнь в других краях, виденных в войну, подался ли к другой, не позабыв щедрой ласки во время короткой стоянки в прифронтовой деревеньке, — никто не знал.
Не удержал и сын.
Так и вырос Матвей в жилище, которое, словно в отместку за свое временное назначение, стало единственным в его памяти. Евдокия, мать Матвея, ежегодно старательно обмазывала землянку, белила, обводя провалы окон яркой синькой.
А рядом примостились еще несколько вдовьих землянок. Не без надежды свили здесь гнезда еще совсем молодые женщины. Позднее с этого краю никто не строился. Зимой так занесет все снегом, что от жилья и следа не видно. Идет человек по белому пустырю и вдруг исчезнет, словно с головой провалится в сугроб. А подгулявшего мужика, которого хмель занесет к вдовьему поселению, далеко приметит любопытный глаз.
Зато весной здесь земля просыхает и прогревается рано: еще ручьи промерзают по ночам, еще непогода завьюжит хлестким снегом, а крыши землянок уже прорастают зеленью.
Мир для Матвея открывался ласковым привольем поднимавшегося к лесу выгона, нестройными порядками дворов внизу, жизнь в которых издали казалась таинственной, а заканчивался синими гребнями далеких лесов за рекой. И позднее, когда он стал шире, не стал прекрасней: велика прелесть детского ви́дения.
А время тянулось дремотно, порой совсем останавливалось, и тогда день продолжался бесконечно. Затеет Матвей с утра какую-нибудь игру, потом сходит на конный двор или увяжется за трактором, потом заглянет в землянку к тетке Ольге (из трубы тянет чем-то вкусным) и как должное получит горячую лепешку… Не перечесть всего, а оглянется — еще утро, весь день впереди. Но день не в тягость: длинные вечера в землянке при свете керосиновой лампы подавляли своей скукой. Хорошо, если топилась печь, на стенах играли отсветы ее пламени, шипели и потрескивали поленья — в тепле быстро настигала дремота.
Школа на первых порах запомнилась ему какими-то смутными огорчениями и радостями: опоздает к уроку и, робея, ходит по морозу, пока учительница не заметит его в окно, или спрячется под парту, потому что совершенно нельзя показать тетрадку, которую дома изжевал теленок. А то, бывало, читает учительница сказку, и он забудет обо всем, и надолго явь перемешается с удивительным вымыслом. В короткие минуты перед сном, когда он с закрытыми глазами лежал в постели, сказка оживала новыми событиями. Потом, в забытьи, его начинали преследовать с огромными ножами карточные короли, но он успевал забежать домой и закрыть на крючок дверь, или мать вела его по прекрасному городу, и он запомнит этот город на всю жизнь.
5
Жила по соседству еще одна вдовья надежда, а для Матвея в ту пору — просто необходимый человек, Васька Богаткин.
Знали они друг друга с тех пор, когда в вечернем сумеречье, уткнувшись в материнские подолы, слушали нескончаемые бабьи разговоры. Взрослым было невдомек, что многое из этих разговоров накрепко западет в детской памяти. Увлеченно рассказывали разные истории вдовы, коротая длинные вечера. И конечно, всегда правдивые — во всяком случае, слушательницы сомнений никогда не высказывали. Да и какая неволя той же Фене-поварихе плести небылицы, если ей и правды не пересказать: вместе с мужиками была на фронте. Ее слушали с аханьем, вздохами, иногда плакали — вспоминали убиенных. Тетка Ольга любила рассказывать страшные истории про купцов. И вроде бы тоже не выдумывала: истории происходили здесь, в Кузьминском, когда через село проходил великий тракт в Сибирь. Призовет в свидетели и неприметную могилу у дороги, и нечистый омут, что на полпути в Ильинку, и каменный подвал под нынешней почтой. А Евдокия, самая охотливая рассказчица, недаром предупреждала: «Хотите — верьте, хотите — нет». Но как было не верить, если невероятные истории происходили со своими, кузьминскими, разумеется, тоже Богаткиными, Пашниными, Мануйловыми, прямые потомки которых сейчас здравствуют? С удивлением мальчишки узнавали, какие необыкновенные люди жили в их деревне: колдуны, знахари, предсказатели. Евдокия рассказывала так, словно доподлинно сама знала тайны колдовства и знахарства: помнила какие-то заклинания, называла лесные травы, которые при особых обстоятельствах обладали чудодейственной силой. Оттого вдовы кивали: «Правда, все правда». Матвей однажды не вытерпел: «А сама ты бы смогла?» Мать улыбнулась: «Выдумал! Кто же нынче таким делом занимается?»