Николай Новосёлов – Здравствуй, поле! (страница 3)
— Видал я блатарей на фронте. «Гоп со смыком»… Вшивари.
— Верно, Дыбин: ты был на фронте… Про тебя я ничего не говорю.
— А что бы ты про меня сказал? Ты дурак и охламон.
Удивлялся Пашка: Дыбин говорил мрачно и оскорбительно, а он готов был верить его каждому слову и настраивался благодушно.
— Ты правильный, Дыбин!.. И научишь меня жить.
Повар охотно кивал.
— И научу.
А однажды сказал:
— Женись.
— Ха!.. А что! — весело отозвался Пашка.
— Я и говорю: женись. Только на вид выбирай самую хреновую.
— Это… как?
— А так. Сам-то какой?.. Чтобы не обманула, чтобы уважала. Мало тебе?
Пашка понимающе хохотнул.
— Это ты верно, Дыбин: чтобы уважала.
— Вот. Кто тебя уважал?
— А никто… Может, ты?
— Я — нет, — покачал головой повар. — Только немного жалею тебя, дурака.
Парень доволен и этим.
— Как ты сказал, так и будет: женюсь! Возьму… Зойку Ганьшину.
— Это старшую? По тебе. Бери.
А Пашка уже размечтался о том, как будет жить с молодой женой, доверительно делился с Дыбиным:
— Очень ладно получится! В один момент постирает рубаху жена. Каждый день свежее варево на столе. За стариком присмотрит… Ты, Дыбин, будешь у меня первым гостем. Это без брехни… А по воскресеньям прикажу жене: надень новое платье и пеки рыбный пирог…
Не ведала Зойка Ганьшина, как решалась ее судьба.
Рассказывал Пашка и о своем детстве. Косноязычно, сквернословя, с намеками, которые ему казались глубокомысленными, хитрыми и понятными только повару.
И Дыбин старался слушать внимательно, по-своему ценя редкую откровенность парня.
Поведал Пашка о том, что начал себя помнить с дремотного одиночества в тесном и душном вагоне какого-то строительного поезда. А потом увидел тайгу, свежую насыпь железнодорожного полотна, небо в белесой дымке. Не забыл и первого отчаяния от комариной напасти. Днями поезд был безлюден. Только к вечеру подходила толпа людей, в которой была мать и, кажется, отец. И тогда все оживало громкими разговорами, приятными запахами дыма и варева. Быстро и занятно проходили короткие часы до сна среди людского гомона. Так же оживленно было и утром, но ранние часы Пашка просыпал.
Кругом все менялось, только родной поезд был неизменным. Бывало, стояли и на людных станциях, и среди скалистых гор, но чаще — в тайге.
И еще помнил, как в обледенелом оконце вагона нескончаемо белели снега. Сверстников он не знал, поэтому даже короткие зимние дни тянулись бесконечно.
Зато по вечерам или по воскресеньям в поезде — веселье. Не умолкала гармонь, по закуткам вагона галдели мужики и бабы — за разговорами, за картами. Пашку везде принимали охотно. Среди взрослых он уже различал и добрых, и прижимистых на угощение, и веселых, и скандальных. Знал, для кого не без выгоды можно сбегать в вагон-лавку за куревом или за луком в чужой огород, если таковой оказывался поблизости.
Но вот на какой-то станции мать повела его в школу. Пашка был рад: давно с завистью засматривался на шумливые стайки ребят с ученическими сумками. Его поместили в интернат, а на другой день он осторожно вошел в класс. Оказалось, что он перерос: рядом сидели робкие чистенькие малыши, совсем не похожие на бойких школьников, за которыми наблюдал издали. С первых же минут заскучал. С трудом дождался окончания уроков. Но и в интернате ничего занятного не нашел. Были там ребята повзрослее, но к новичку отнеслись свысока. К тому же воспитательница стала нудно напоминать о его новых обязанностях.
И тогда родной строительный поезд показался ему бесконечно желанным и дорогим. Он еще не отдавал себе отчета в том, что дело совсем не в поезде, а в утраченной безмятежной свободе. Поздно вечером, когда стало особенно тоскливо, он не вытерпел и сбежал. Десять километров прошагал по новеньким шпалам. Измученный, но счастливый тем, что вернулся к родному очагу на колесах, предстал он перед матерью.
И сразу понял: строительный поезд отверг его. Он знал, как сурова и неласкова мать, но не знал, как тяжела на руку. Побитый, он той же ночью возвращался в интернат. Весь долгий обратный путь был подавлен великой жестокостью матери: что ей стоило хотя бы до утра оставить его в родном вагоне?
Как опостылевшую кошку отучает хозяин от дома — бьет ее, далеко увозит и бросает, а она, измученная и опаршивевшая, не помня причиненного зла, неизменно возвращается, — так мать отучала Пашку от поезда, и он тоже не страшился расстояний и невзгод, а упорно возвращался назад, каждый раз надеясь, что мать смягчится наконец, пожалеет его.
Но надеялся напрасно и только ожесточался.
И вдруг Пашка — в Кузьминском, незнакомом и простоватом. Он быстро понял, что сулит здесь его житейская расторопность. Но легкомысленно поторопился воспользоваться деревенской доверчивостью, не сообразил, что жизнь теперь не на колесах. Кузьминские его скоро поняли, насторожились, и он так и остался чужаком среди них.
Только однажды пережил радостные дни. Присмотрелся к нему и, наверное, пожалел парторг Егор Степанович Семенихин. Пашку словом не проймешь: ему говорят, а он только делает вид, что слушает. Но парторг ничего и не говорил, а придумал невероятное: предложил парню стать шофером… Водить машину? Вольной птицей мчаться по дорогам? Это было что-то сродни строительному поезду, только гораздо лучше. Пашка не сразу поверил.
Но Егор Степанович слово свое сдержал, хотя нелегко было почти неграмотного парня устроить на курсы.
Курсы кое-как одолел. Много было ему напутствий насчет шоферской дисциплины, и он как будто внимал им. Первый день крутил баранку, как в счастливом сне. А на другой день… Был глух к разным запретам Пашка, считая, что недобрые и корыстные люди навыдумывали их без всякой нужды. Отметив ночной попойкой начало своего замечательного поприща, утром сел за руль хмельным. Автоинспектор остановил его случайно. Это была скверная бессмысленная сцена. Пашка сопротивлялся с тупой обреченностью и только чудом избежал суда. И много позднее он был убежден в том, что виной всему оказалась недоброта автоинспектора.
И снова вынужден был приниматься за случайную или сезонную работу. Сильный и выносливый, он мог целый день таскать мешки с зерном, быть неутомимым подручным в строительной бригаде, копнить сено или в знойный день работать с бабами на прополке. Часто бывало так: чтобы отнести бревно вдвоем, не выбирал тонкий конец.
И все-таки был дрянным работником. В самую горячую пору, когда другие, дорожа временем, работали на пределе, он мог часами дрыхнуть под кустом или праздно слоняться по деревне. Надоев всем в бригаде, без покаяния переходил в другую, где уже работал раньше и тоже имел дурную славу. Тот же Егор Степанович Семенихин, к тому времени сложивший с себя высокие обязанности парторга (не под силу они стали к старости), все-таки сумел его удержать около себя на ремонте тракторов целую зиму. И Пашка работал, не смел перечить старику. Чувствовал в нем непонятную и неодолимую силу, которую и уважал, и побаивался. Иногда с напускной фамильярностью спрашивал:
— Ты, дядя Егор, мужик с понятием, а всю жизнь трактористом вкалываешь… Что-то тут не то.
— Другие трактористы — без понятия?
— Ты — особо. Дыбин — тоже фронтовик, на него черт не угодит, а тебя уважает очень. Ты — как из кино…
— Темный ты, Павел, как богомольная старуха.
Пашка от такого сравнения обижался.
— Темный, а рядом с тобой копаюсь в железе. И получу, сколько заработаю.
— Вот об этом ты бы и подумал.
А зачем думать Пашке, если на всю жизнь наказал себе: любой успех зависит только от того, насколько ловко обойдешь многочисленные запреты и законы. И совсем не ломал голову над словами дяди Егора, а с окончанием ремонтных работ с облегчением расстался с ним.
…И все-таки признавался Пашка Дыбину: вроде бы и не промах он, а люди почти всегда оказываются хитрее, корыстнее его, потому и живут лучше.
Повар насмешливо спрашивал:
— Выходит, ты лучше других?
Тот даже обиделся:
— Выдумал, Дыбин! Ради чего я буду лучше?
— Глуп ты, как корова, а хочешь жить лучше других. Вот я не могу и не рыпаюсь.
Пашка добродушно посмеивался: кое в чем он мог обойтись и без советов повара.
3
Зойку — старшую из семи дочерей местного дорожного мастера Ганьшина — Пашка привел в свою избу прошлой осенью. Сказал слепому:
— Вот, дед, чуешь? Бабу привел. Теперь с бабой жить будем. Горячее нам варить будет. Зойкой зовут.
— Милости просим, — сказал Данила.
— На вид она — так себе, да хрен с ней. — Пашка повернулся к Зойке: — Деда моего не обижать. Поняла?
— Поняла, — тихо промолвила девка.
— Вот, значит, обо всем договорились. — Посмотрел на часы, словно знал цену времени. — А теперь… свари чего-нибудь.
С минуту потолкался в избе и, решительно не зная что делать, исчез.
Зойка в великом смущении стояла среди избы.