Николай Наседкин – Муттер (страница 4)
Вадим, ныне здравствующий, тоже построил свою судьбу совсем не так, как предполагали и надеялись его родители. Начал он карьеру уже при новой лучезарной власти батраком, а до этого кончил всего четыре класса школы. Затем попал, образно говоря, в сотоварищи к Ваньке Жукову – стал учеником сапожника. После устроился в мастерскую учеником слесаря (да здравствует диктатура пролетариата!), получил разряд, начал строить и клепать социализм. Вадим Николаевич сменил на своём веку с десяток профессий, в каждой добиваясь высот мастерства – творческая клушинская натура искала и никак не находила себя. Помотался он по стране и сейчас, имея смехотворную пенсию и отдельную квартирку, почитает себя счастливейшим из многих расейских смертных.
Самый младший, Алексей, выучился шоферить, робил до войны за баранкой, а на фронте тоже, как и Николай, пропал без вести. Не его ли прах захоронен у Кремлёвской стены?
Виктор же, которого я пропустил, сразу же не захотел жить при новых нищих господах и в 1919-м году сгорел от сыпного тифа.
Да-а-а, какой бы романист поборзопишущее взялся отобразить в истории семьи Клушиных славную историю первого в мире государства счастья всех народов и каждого человека в отдельности. История не любит сослагательного наклонения, но кто мне запретит вообразить порою: а что было бы, не случись катастрофы 17-го года? Как бы жили в наши дни потомки Николая Иннокентьевича? Понимаю, что меня лично могло и вовсе не быть на белом свете, даже – точно не было бы…
И пусть! Но был бы другой, всё равно – Клушин, и он был бы именно другой – свободный, гордый, независимый, уверенный в себе, избавленный от каждодневных унижений нашей шизофренической действительности…
Моя мать родилась в тот момент, когда благополучие семьи начало резко и безвозвратно отграбливаться. Солидный дом в Нерчинске, выездные тройки чубарых да гнедых, праздничные и повседневные обильные столы – это всё она воспринимала уже по рассказам братьев и родителей. Себя маленькой она застала в шахтёрском Дарасуне, в халупе из комнаты и кухоньки, где кучилась вся многочисленная семья Клушиных. Все спали на полу, по-цыгански.
Я словно вижу: субботний вечер, лето, благодать. В доме необычно тихо, все разбрелись-разбежались по своим делам. Окна уже темнятся сумерками, но лампа не затеплена – пока видно. Аня – ей лет тринадцать, у неё смуглое сибирское личико и две тощие косицы – домывает в кухне пол… Она уморилась (горницу уже отдраила), пыхтит, тыльной стороной ладошки утирает пот со лба, стараясь не извозюкаться. У-уф, осталось чуток.
Кроме неё в доме только брат Вадим. Он на шесть лет старше Ани, парень уже взрослый, жених. Вадим собирается на пляски в шахтёрский клуб. Для него, щёголя и франта, первого парня на деревне, сборы – занятие каторжное. Косоворотку шёлковую, с кистяным пояском, полчаса прилаживал на плечах да оглаживал, а теперь вот с сапогами мучается. Сапоги – самый последний взвизг моды. Полгода копил гроши и вот наконец-то урвал. Не сапоги – хромовые чулки. Лезут только на скользкий шёлк, да и то с превеликим скрипом. Вадим употел не меньше Ани и, взъярившись, помогает себе крепким словцом:
– В лоб твою мать!..
– Как тебе не стыдно! – выпрямляется Аня. – Перестань лаяться!
– А-а, иди ты! – отмахивается брат. – Занимайся своим делом. А-ах, суки! В мать-перемать!..
Бьёт каблуком об пол, побагровел.
И вдруг – тарарах! Конец света. Сестра подскакивает и смачно перетягивает братца-сквернавца грязной тряпкой по шёлковой праздничной спине…
Что уж там дальше было, как взревевший Вадим быком гонялся за Аней по двору – можно себе только представить. Но вот что странно. Это примерно 1931 год, разгар коллективизации. Голод в стране. Сами Клушины бедствуют ужасно. Наверняка мать мне что-то и об этом рассказывала, и я помню – рассказывала, но вот ярче всего видится-воображается мне именно эта сцена, о которой Анна Николаевна вспоминала не раз со смехом: пахучий летний вечер – она, маленькая, уставшая, разгневанная, наказывает старшего брата-матюгальщика…
Впрочем, мне легко увидеть в красках, в движении и трагическую сцену из детства Анны Николаевны. Так и вижу: класс, заполненный коротко стриженными мальчишками и девчонками – косички редко у какой из них, у Ани ещё двух-трёх. Одеты – сообразно, дети пролетариев. Глаза горят фанатичной верой в грядущую и очень скорую победу коммунизма. Шум и говор.
Аня сидит на камчатке, зажала уши, повторяет и повторяет цитаты из последних работ товарища Сталина – спросят обязательно. Вон уже Витьку, которого дразнят её женихом, приняли в ряды вээлкаэсэм – единогласно… Вон уже и Нюрка соседская, пунцовая, восторженная, тараторит – благодарит за доверие, клянётся в вечной и беззаветной преданности родной Коммунистической партии большевиков и лично лучшему другу детей товарищу Сталину. Сейчас её, Анина, очередь…
Но что это? Что такое говорит Яшка Рахман?!
– Думаю, в связи с вышеизложенным ясно, что Клушина недостойна быть в наших светлых рядах. Сегодня она рисует пасхальные яйца и кресты, завтра побежит в церковь молиться – разве это совместимо с высоким званием комсомольца?..
Аня сдерживается изо всех сил, кусает губы и с ужасом смотрит на товарку Нюрку – это ей на днях Аня в шутку передала записку с нарисованным раскрашенным яйцом и подписью: «Христос воскресе!» Пошутила…
Тогда для Ани это была трагедия – чуть не померла от стыда и горя: не приняли в комсомол. Ужас!
Но, по правде говоря, общий воспоминательный тон Анны Николаевны в рассказах о детстве был эмоционально приподнят, светел. И это легко объяснимо. Мемуары о первых годах жизни у большинства людей окрашены в розовые тона. Не говорю уж о «Детстве» Л. Толстого с умилительным описанием райской жизни Николеньки, но даже «Детство» М. Горького, где сплошь и рядом драки, побои, увечья, смерти и кровь – поражает доброй улыбкой автора, ностальгическими нотками, звенящими то и дело в повествовании.
Анна Николаевна вырастала в дни упадка и полного распада семьи Клушиных, но по сравнению с дальнейшими годами её жизни детские годы были и оставались для неё лучшим, благословенным временем. Единственная дочь у родителей, последыш; единственная сестра у семи старших братьев – просто сказочный мотив…
Почти всем братовьям Клушиным
В школе нежданно проявилась у неё тяга к немецкому языку. Это тем более удивительно, что в роду Клушиных по-иноземному никто вроде бы не гутарил. Хотя, кто знает, кто знает… Одним словом, Аня училась прекрасно и после школы легко поступила в Иркутский педагогический институт. Смелость поразительная – девчонкой-подростком бросить свой родимый, пусть и тесный, дарасунский дом, оставить родителей, братьев-защитников, уехать за тыщу вёрст в чужой город на худосочные общежитские хлеба. Больше того, когда Аня окончила два курса, ей, в числе трёх лучших студентов, предложили ни много ни мало: в Москву доучиваться поедешь?
Я всё думаю: видимо, мать моя рождена была для какой-то необыкновенной, какой-то сверхсчастливой жизни, если Судьба даже в тех извращённых, перевёрнутых условиях действительности подкидывала ей такие подарки. Аня не долго колебалась и полетела как в другую галактику в далёкую киношную Москву, в 1-й Государственный педагогический институт иностранных языков…
Совсем недавно, уже после смерти матери, я отыскал это здание на Остоженке, рядом с Крымским мостом. Классический московский дом – три этажа, мощная колоннада, вековые деревья в сквере перед фасадом. Они помнят наверняка мою матушку. И не только её, но, может быть, даже и писателя Ивана Александровича Гончарова, который учился здесь в своё время в Коммерческом училище; и Сергея Михайловича Соловьёва, историка – ведь он родился в этом здании, о чём напоминает мемориальная доска. Ане Клушиной повезло: в таких величественных зданиях, насквозь пропитанных историей, учёба имеет особый привкус, более значима, глубока… Чувствуют ли это ярко раскрашенные девчушки и сплошь заджинсованные косматые парнишки, бегающие сейчас по литым чугунным плитам пола в Государственном лингвистическом университете, что расположен теперь в этом дворце? Ощущают ли?..
Анна Николаевна любила вспоминать московские студенческие годы. Несмотря ни на что. А под «что» подразумеваются: настоящий голод, подлинная нищета. Ни мать, ни братья не могли регулярно помогать ей деньгами – так, разве трёшку-пятёрку к празднику кто пришлёт. А уж стипендия в тогдашних вузах была с самый малый «гулькин нос». Девчонки-студентки клевали в основном хлеб, чай да супец. Лишь одна девица в комнате, где жила Аня, то и дело получала жирные посылки из дому, «з пiд Харкiва», и, упрятавшись под одеяло, хрумкала там в темноте и духоте чем-то вкусненьким и неделимым. Бедные пролетарки сожительницы молча её презирали.