Николай Москвин – Одинокий поиск (страница 50)
— Да, да… А вечером, — Чистяков вдруг, улыбаясь, остановился, задержал ее руку, — а вечером все вновь прибывшие расхаживают по вашей главной улице, здороваются и спрашивают друг друга: «Ну, что нового?» А что без жизни может быть нового!
Удивительно, как он запомнил это. И он знает почему. Они тут повернули на тихую Гоголевскую улицу, и он, не смотря на Галину Федоровну, вдруг спросил, будет ли она помнить его. Он почувствовал ее взгляд, обернулся и услышал слова: «Да, буду».
Но сейчас, на берегу Студеницы, он не услышал, он вдруг увидел это… Почему же тогда он не понял, не увидел ее строгих глаз, твердых губ — всю ее, милую, умную, решившую что-то, когда она говорила это простое «да, буду». Да какое же это простое! Тут же все!.. И другие их прогулки, и расставание последнего дня, и письма на фронт — разве они были больше этого?..
И новые реки, новые мосты, новые дороги на запад, но никуда не уходило «да, буду». Было оно на внезапных вечеринках, на попутных встречах, в ночных блиндажных спорах о любви, лежало с ним в госпитале… Там же, в госпитале, в одной приблудившейся книжке он прочел трехсотлетней давности слова Лярошфуко: «Разлука — это ветер. Ветер гасит маленький костер и раздувает большой. Так и разлука: она гасит маленькое чувство и раздувает большое».
За открытым окном был вечер. Колыхалась белая занавеска. За окном, за занавеской, лежал чужой город. Как далеко было до Тулы, как долго было до нее.
3
Одному хочется, чтобы время шло быстрее, другому — медленнее. Поэтому время идет само по себе, никого не слушаясь. Одно известно: как короткое, так и длинное проходит. Вот он опять на Пироговской улице. Он только потянулся к звонку, но дверь уже открылась, и на пороге, в летнем сером пальто, — она. Вскрик, руки уже поднялись, блеснули глаза — и всё друг к другу. Но улица, прохожие… И потому только то, что можно для всех:
— Вы… приехали?
— Да… А вы куда идете?
— На концерт собралась. Приехал один пианист… Впрочем, пустяки, вернемся обратно… Вы не изменились.
— Почему же обратно? Раз уж вы собрались…
— Ну, подумаешь!
— Нет, почему же…
И еще несколько раз «вернемся» и «нет, не вернемся», но сквозь пустое, незначимое — в глазах, которые не то видели, в голосе, который не то говорил, вдруг обоим услышалось «да, буду». И он, не в силах уже, взял ее за горячую руку, но где-то за толстым стеклом слышались шаги прохожих — она отстранилась.
Спор кончили тем, что они пойдут на концерт вместе.
— Я хоть и бывший военный, — сказал он, — но думаю, что администратор мне билет разыщет.
Пианист был молодой, кудрявый, в узкоплечем фраке. Несмотря на то что он был гастролер, его принимали плохо. Старичок слева от Чистякова протянул руку к другому старичку и пошевелил пальцами. В этом жесте было какое-то сожаление, и Чистяков шепнул Галине Федоровне:
— Мои соседи говорят: «Техника слаба».
— Не нахожу, — ответила она, и ее теплая прядь коснулась его щеки, — но трактовка довольно заурядная.
В небольшом зале было душно, жарко, и оттого ли или от неисправности, но вдруг сам собой стал действовать огнетушитель, висевший на краю маленькой сцены. Сперва тонкая белая дуга коснулась рояля, но тут же, набрав силу и быстро пройдя по черному полю крышки, сбила ноты с пюпитра. Пианист отскочил, проворно обежал рояль и, сорвав огнетушитель, ловко и живо что-то там в нем закрутил. Повесив его на место, он неторопливо вернулся на свой круглый стул, поставил на пюпитр мокрые ноты и, вытерев носовым платком клавиши, начал было продолжать… Но тут раздались дружные аплодисменты. Чистяков, смеясь и тоже хлопая, сказал Галине Федоровне:
— Уверен, что этот паренек был на фронте. Полное самообладание!
Когда пианист кончил, его долго вызывали. И во втором отделении тоже.
Было уже темно, когда они вышли на улицу. За длинным забором шумели деревья, пахло молодой листвой. Самодеятельный огнетушитель все еще занимал их, и они были рады этому: можно легко говорить, улыбаться, смело смотреть друг на друга. Окна были освещены, и так, видно, надоели темные военные занавеси, что сейчас и белые, прозрачные были откинуты. Полосы света стояли в воздухе, и Арсений видел, как лицо Галины Федоровны то освещалось, то уходило в темноту. Повернув за угол, они вдруг оказались на пустынной улице — голоса идущих с концерта прошли стороной и замолкли. И они замолчали. И вдруг остановились. Сразу ушли смех, слова для всех. Он увидел ее побледневшее, вдруг застывшее лицо. Ресницы дрогнули и опустились. Он порывисто обнял ее и впервые поцеловал.
…Одному хочется, чтобы время шло медленнее, другому — тоже чтобы медленнее. И тогда время останавливается.
Идут теплые дожди первой послевоенной весны. Из окна я вижу у края поселка, на спуске в овраг, еще уцелевший косяк темного снега. Внезапно проглядывает солнце, и в садике перед домом, который занимают Чистяковы, по тонким и голым еще сучьям побежала какая-то мелкая живность.
Для своей работы, касающейся угля, Галине Федоровне надо тут, в шахтерском поселке недалеко от Тулы, пробыть два месяца. И время уже на исходе. И это сейчас главное: куда ехать?
— Понимаете, с Галиной все ясно, — говорит Арсений, в мягких, неслышных туфлях подходя от дивана к полукруглому столу, за которым я сижу. — Она может вернуться в Тулу, может перебраться в Москву. Ее зовут туда в аспирантуру. Но вот я… Семь месяцев я готовлюсь к поступлению в институт. Значит, в Москву. С другой стороны, сколько сейчас новой работы кругом объявилось! Новые дороги, магистрали, мосты. Живое дело! Туда и сюда меня тянет… Кроме того, ответьте: вы можете представить студента первого курса, тридцати одного года, крупного собой, женатого? Я не знаю, но, по-моему, это смешно!..
— А эта половина стола, — я приподнимаю скатерть и вижу там много ножек, — не та ли, что уже однажды путешествовала?
Черные озабоченные глаза Арсения медленно проясняются, светлеют.
— Да. Взяли на время у мамы, — говорит он каким-то другим, отдаленным голосом. — Если бы в свое время не этот стол… Впрочем, я все равно Галю нашел бы! Я просто не представляю, как же иначе… Но вы не ответили насчет великовозрастного студента.
Из соседней комнаты доносятся женские шаги, и, видимо, последние слова Арсения там услышаны.
— Вы ему не верьте! — судя по шелестящему шуму за стеной, Галина Федоровна снимает пальто. — Он вам не то говорит! Он не боится быть студентом перед студентами, перед знакомыми. Он не хочет быть студентом передо мной! Вы не знаете мужчин. Это ужасные люди! Им обязательно надо главенствовать — или по положению, или по заработку… А тут вдруг студент со стипендией!
Арсений, не соглашаясь, качает, головой, но неловкая улыбка проходит по его полным, румяным губам.
— Ну, положим, я буду еще работать!
Он торопливо, но стараясь сделать незаметно, одергивает узкий ему в груди пиджак и смахивает с брюк пепел папиросы.
И когда она входит в комнату, он, уже не таясь от гостя, поспешно идет к ней — большой, быстрый, с ожидающим, будто они долго не виделись, лицом. На ней темно-зеленое домашнее платье, над чистым, открытым лбом высокие светлые волосы. От свежего весеннего воздуха у нее рассеянный, чуть возбужденный вид. Она, не глядя, передает ему папку с тесемками и плетеную сумку, но, когда он берет их, в ее глазах блестит на миг тот же ожидающий встречи, живой и неутаенный свет.
ВСТРЕЧА С МОЛОДОСТЬЮ
Машина выехала на прибрежную улицу: слева шумела река, справа, прячась в глубине садиков, стояли низкие, со стеклянными верандами дома.
— Сейчас будет гостиница, — сказал шофер. — Вы забросьте чемодан и ждите меня у калитки. На обратном пути я вас подхвачу на шлюз, — он посмотрел на часы. — До торжественного открытия еще пятьдесят минут осталось… Вам, конечно, интереснее заранее быть.
— Спасибо, — ответил Феоктистов. — Вы меня не ждите. Я уж сам как-нибудь. С дороги надо умыться, чаю попить… Жара ужасная.
В прохладном вестибюле гостиницы женщина в синих тонких брюках, волнуясь, спрашивала по телефону, почему открытие шлюза будет вдруг на час позже. Проходившие мимо двое мужчин с влажными после умывания лицами, прислушавшись к ее разговору, заспорили, успеют ли они на открытие, если пойдут купаться на реку.
И рыженькая, с веснушками на остром носике девушка, которая провожала Феоктистова в номер, спросила:
— Вам вторую подушку сейчас дать или когда со шлюза вернетесь? А то наша кастелянша уже ушла на открытие.
Феоктистов с наслаждением снял пиджак, провел ладонью по полной шее и грузно опустился на стул.
— Я вижу, что открытие шлюза для вас событие! — улыбаясь, сказал он и озорно покосился на рыженькую. — Хотите, Ниночка, я вас удивлю, озадачу? Я на шлюз не поеду! Повидал я их… Не за этим я приехал. Поэтому, если можно, давайте вторую подушку сейчас.
Через час, когда Феоктистов умылся, попил чаю и, сняв ботинки, лежал на кровати, с улицы послышался шум подъехавшей машины, а в вестибюле — голоса, топот ног. Машина отошла, и за колеблющейся от ветра оконной занавеской голоса, затухая, пропали.
В гостинице все смолкло, наступила тишина и, как всегда в безмолвии, стало немного грустно. Но прошло минут пять, и снова подъехала машина, снова в вестибюле раздались голоса и шарканье ног. На этот раз уехали не сразу: кто-то возвращался в комнаты, что-то, судя по тяжелым шагам, тащили. В номер, блестя карими глазами, вбежала рыженькая Нина.