Николай Лейкин – Ради потехи. Юмористические шалости пера (страница 7)
О, гордость, о, мать пороков! Каюсь: как скромна и приниженна была я в шкафу богача Овсянникова, так, наоборот, возгордилась я здесь перед пропахшими всеми возможными запахами медяками. Я надменно подымала голову и презрительно скашивала на них свои нумера. Медяки и обтертая серебряная мелочь лежали в куче и вздыхали. Но мне недолго пришлось поважничать. Скоро нас принялись считать, отделяя серебро от меди, как овец от козлищ, и кладя их в отдельные мешки. Меня, в сообществе других мелких бумажек, завернули в поминанье и отдали фабриканту и торговцу восковых свечей купцу Мачихину. Вес мой значительно увеличился, ибо я в нескольких местах была закапана воском.
С Мачихиным я несколько раз играла в стукалку, причем он оторвал у меня для счастья (конечно, не для моего) и последний четвертый угол, вследствие чего я сделалась совсем карнаухая. С ним я была в трактире, в Александринском театре, и через день я была отдана дворнику за воду.
Дворник расправил меня, соскоблил восковые пятна, причем совсем стер печатные слова «серебряною или золотою монетою», и вместе с несколькими другими бумажками зашил в тулью своей шапки.
В шапке я лежала довольно долго и ходила с дворником и в трактир, и в кабак; со мной неразлучно возил он и пьяных в участок, носил дрова и воду, получал с жильцов деньги за квартиры и все сбирался ехать в деревню к жене на побывку. Раз, в бытность свою в трактире, он начал торговать у маркера золотые часы, которые маркер выиграл у какого-то гостя. Маркер просил за них тридцать целковых, дворник давал пятнадцать.
– Ах ты, выжига! За этакие часы да пятнадцать целковых! Сиволдай! Есть ли еще пятнадцать-то целковых! Поди и с полушубком-то вместе всего имущества на синенькую не наберется.
Дворник был выпивши.
– Что? – заревел он. – А хочешь парей на полдюжины баварского и на две селянки, что я вот ежели эту шапку распотрошу, то из нее может двадцать пять синеньких посыплется? Да мы о Пасхе одних праздничных по красненькой на брата сбирали. Ах ты, шаропех эдакой!
– Идет на полдюжины! Ладно! Потроши шапку! – горячился маркер.
Другие дворники начали останавливать маркера.
– Полно, спорь до слез, а об заклад не бейся! – говорили они. – Оставь, проспоришь, действительно у него в шапке много денег зашито!
Маркер умолк. Сидевшие в биллиардной две какие-то личности многозначительно переглянулись между собой.
Прошло несколько дней. Я спокойно продолжала лежать в шапке дворника и пролежала бы там долго, узрев свет только в деревне, ежели бы у дворников не случился храмовой праздник по деревне и они не начали «справлять престол», купив предварительно полведра водки и несколько фунтов ветчины. Хозяин мой в этот день был пьян и в то же время – дежурный по караулу. Как ни трудно было ему, но в 11 часов вечера он надел тулуп, валенки и лег на скамейку караулить ворота. Через минуту он захрапел крепким и непробудным сном.
Ворота он, правда, укараулил, но шапку с зашитыми в ней бумажками, в том числе и со мной, проспал. Ее без особенного труда стащили с него те темные личности, которые присутствовали в трактире при его споре с маркером.
Сорвав шапку, мазурики забежали на двор какого-то вновь строющегося дома, распотрошили ее, вынули оттуда деньги и наскоро начали делить их между собою. Синенькие и зелененькие бумажки были поделены поровну, но я, рублевая, осталась одна.
– Это мне следует; я первый с дворника шапку стащил, – говорил красно-сизый нос.
– Нет, мне, потому что я нес ее всю дорогу, – возражал подбитый глаз.
– Мне!
– Нет, мне!
– Ах ты, голь кабацкая!
– Ах ты, подзаборный житель!
Мазурики разодрались. Один схватил меня за одну сторону, другой – за другую, и каждый рвал к себе.
Вдруг в отдалении раздался свисток городового, и они разбежались.
Я осталась в руках подбитого глаза, но, увы, я уже не имела никакой ценности. Левый нумер и душа с подписями управляющего и кассира были вырваны. Они были или потеряны, или находились у красно-сизого носа. Подбитый глаз всячески старался меня сбыть в кабаке, в трактире, бабам, торгующим на Сенной вареным картофелем и печенкой, но меня никто не брал. Он вставил меня в рамку из газетной бумаги, но и это не помогло: тогда он взял меня и опустил на улице в кружку нищенского комитета.
Оттуда я попала в государственный банк, и вот теперь осуждена на публичное всесожжение. Страшно! Страшно!
IV. Похождения шампанской бутылки
Увы! Теперь я пуста и бессодержательна, как театральные отметки рецензента, но когда-то была полна искрометным шампанским и имела на груди своей ярлык известной фирмы «Редерера»! Теперь я в виде черепков валяюсь в яме в сообществе апельсинных корок, яичной скорлупы, стоптанного башмака, отрепанной метлы и прочей дряни, но когда-то стояла на столе в серебряной вазе, наполненной льдом. Голова моя была высмолена по последней моде, и я гордо посматривала на бутылки с ярлыками хереса, портвейна и лафита. О, какой поучительный урок для гордости! Я убита, уничтожена и как милости жду того момента, когда мальчишка-тряпичник поднимет мои черепки, опустит их в свой грязный мешок и отнесет на стеклянный завод для возрождения меня к новой жизни.
Как я родилась на свет, я не помню, да вряд ли кто-либо и может сам помнить подробности дня своего рождения. Детство мое тоже изгладилось у меня из памяти. Когда я начала себя понимать, я лежала уже в погребе одного известного французского ресторана, завернутая в синюю бумагу и упакованная в ящик, наполненный соломой. В один прекрасный вечер меня вынули из ящика, сняли проволоку с пробки и поставили в серебряную вазу. Я очутилась на залитом вином столе, среди недопитых бутылок, зажженных канделябров и тарелок с объедками. За столом сидели два полупьяных статских, желтогривая полудевица и пожилой военный. Один из статских, очень юный фертик, у которого на лбу невидимыми буквами было написано: «Купеческий саврас», развалился на диване и вдруг захохотал во все горло:
– Нет, господа, вспомнить не могу без смеха об этом выверте, да и шабаш! Вдруг за буйство в публичном месте он приговаривает меня к двадцати пяти рублям штрафу, а в случае несостоятельности к содержанию при полиции на семь дней! Ха-ха-ха! Вот чудак-то! Я думал, что он меня прямо на неделю в тюрьму! Всем святым свечи ставил, молебны служил о смягчении судейского сердца, и вдруг двадцать пять рублей штрафу! Что это для меня?.. Тьфу, и больше ничего. Да после этого я каждую неделю буду этим буйством забавляться! Все мировые участки обойду. Michel, переведи все это Сюзете по-французски, – обратился он к военному.
Тот перевел.
– Animal! Imbecile![2] – скорчила гримасу француженка.
– Что она говорит? – спросил саврас.
– Хвалит тебя. Говорит, что так и следует.
– Ну, господа, ради такого счастливого случая, что я вышел сух из воды и вместо тюрьмы сижу в ресторане, засобачимте еще по бокальчику за мое здоровье, да едемте в «Самарканд» цыган слушать!
– Ну тебя! Не могу! И так уж восемь бутылок выпили. В горло нейдет!
– Pleine![3] – проговорила француженка и провела рукой по горлу.
– Ну, так я на голову вылью! Хочу, чтоб все пили!
– Эй, Петя! Не дури! – крикнул военный.
Начался крупный разговор. Дабы замять его, француженка запела:
Саврас угомонился.
– Коли так, – проговорил он, – я эту самую бутылку шампанского троечным лошадям стравлю! Эй, Каюм! Счет и лоханку! Едемте!
Услужливый татарин принес и то, и другое. Саврас расплатился за все, вынул меня из вазы, откупорил и велел вместе с лоханкой отнести на подъезд. На подъезде он вылил из меня шампанское в лохань и поднес троечным лошадям. Но те не пили и мотали головой. Саврас воспылал гневом.
– А коли так, так вот же вам! – проговорил он и вылил шампанское лошадям на головы.
На сцену эту смотрели стоявшие у подъезда извозчики и хохотали. Проходивший мимо старик в еноте остановился и, узнав, в чем дело, помотал головой и сказал:
– Э-эх! Видно, некому и постегать-то тебя, окаянного!
Я была отнесена в ресторан и в числе прочих бутылок поставлена в кладовую. О, как мне было горько и обидно, что содержимое мое было так безобразно и бесполезно потрачено. Я стояла угрюмая, надутая и чуть не плакала. Бутылки из-под портеру и мадеры приставали ко мне с вопросами, но я упорно молчала. Все находящиеся в кладовой бутылки вознегодовали на это и называли меня дрянью, гордячкой.
– Чего важничаешь-то! – крикнула из угла толстая бутылка из-под московского ланинского шампанского. – Туда же нос подымает, будто ее вельможи выпили. Не скроешься, матушка, видела я с окошка, как кровь-то твою на голову извозчичьим лошадям выливали. Нечего сказать, есть чем похвастать! А ты вот доживи-ка, до чего я сегодня дожила, да потом и фордыбачь. Меня сегодня татары один раз подали за настоящую Клико, и я была пречудесным образом выпита «саврасом» и его прихлебателями, а другой раз так пустую для счету поставили, а деньги взяли как за полную.
– Браво! Браво! – зазвенели разнородные бутылки, а черная приземистая бутылка из-под портеру улыбнулась во всю ширину своего ярлыка с подписью «А. Le Coq» и сказала:
– Откровенно сказать, ведь и я была наполнена портером-то не в Англии, а на пивоваренном заводе А. Крона в Петербурге, но, невзирая на это, два гусара преспокойно выпили мое содержимое за английский портер, да еще похваливали.