18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Николай Лейкин – Ради потехи. Юмористические шалости пера (страница 5)

18

– Известно, тело купеческое, подкрепления требует. Пожалуйте, аккурат на полтину.

В выручку на мое место влетела зелененькая, а я, в сообществе другой канареечной, четырех медяков и двух пятиалтынных, которые лавочник завернул в нас же, как в простую газетную бумагу, была вручена кухарке.

Это было первое унижение, которое мне пришлось вынести. Вдруг я, рублевая, и служила оберткой!

Я лежала на столе перед толстой белой и румяной купчихой, одетой в широчайшую ситцевую блузу. Купчиха пожирала пастилу. Пожрав всю без остатка, она встала с места, перешла к другому столу, достала из него листик розовой бумаги, на уголке которого был изображен полногрудый купидон с луком и пронзенное стрелой сердце, и принялась писать следующее: «Милый друг Евгеша о как я плачу без цилования твоих прекрасных усов. Лндел мой неушто ты сердит что я тибе из опаски ни покланилась когда проежала рысака с мужем. Ты знаешь, он хуже тигры лютой и мок убить меня за это, а я тебя абажаю до слез и посылаю тебе десять рублев на табак и есче цидулку от любве моей. Ах коварный обольститель и я даже когда с мужем то и то о твоих усах думаю, а ты все по клубам да с мамзелями в танцах а я страдаю в серце как на иголках и со мной может бида какая случится коли ты не прибижиш на крыльях любви к Марье Ивановне где тебя будут жтать друк твой до смерти и без ума Даша. Лети в семь часов буду, а ни придешь умру от любве».

Я в сообществе с тремя трехрублевками была запечатана в это письмо и попала к рослому брюнету в мундире чиновника военного министерства. Он был насквозь пропитан табаком и играл на гитаре. Прочитав письмо, он улыбнулся и сказал:

– Вишь, каналья, всего только десять рублей прислала, ну да ничего, лично выудим и четвертную! Эй, Марфа! Я у тебя занимал рубль целковый, так вот тебе, а также и пятиалтынный процентов.

И я была отдана кухарке.

Кухарка недолго меня держала у себя и при следующем письме переслала к рядовому пожарной команды, Прохору Никифорову: «Дражащий сердца моего Прохор Кузьмич, посылаю вам нижайший поклон от неба и до земли и посылаю при сем рубль денег на битый чайник твоего начальства, а также и на кожу, ибо ты пишешь, что она у тебя вся вышла, и скажу тебе все-таки ты неверный, а взамен сего приходи завтра вечером ко мне в парк, и я тебе вынесу кусок пирога и старые калоши. Они годятся еще для передов, а также и нагрудник принесу ситцевый, только приходи, а письмо сие писал по безграмотству Домны Савельевой мелочной лавочник Увар Никитин и руку приложил».

Ах, я попала к пожарному и лежала в кисете с махоркой, где приобрела первый несвойственный мне запах.

В кисете этом, однако, мне пришлось лежать недолго. Пожарный Никифоров отправился в рынок покупать кожевенный товар, но по дороге встретил татарина, который нес старые голенища, остановился, начал к ним прицениваться, нюхал их, вытягивал, даже лизал и наконец купил за тридцать пять копеек, и из ситцевого табачного кисета пожарного попала я в денежную мошну татарина.

Весь следующий день ходили мы по дворам и кричали: «Халаты бухарски! Халаты!» Мальчишки на дворе показывали нам свернутые полы чуек и кафтанов, изображая ими свиные уши. Татарин ругался, как водится. Долго он бродил по дворам, и никто не обращал на него внимания, никто не зазывал его, как вдруг на одном дворе отворилась форточка, из форточки выставилась довольно благообразная голова, как я узнала впоследствии, принадлежащая одному знаменитому «водевилятнику», и крикнула:

– Эй, халаты! Иди сюда! Кажи какие попроще.

Мы поднялись по лестнице и вошли в комнаты. Татарин развязал узел и начал показывать халаты.

– Самый лучший бухарский тармалама! – говорил он.

– Ну, уж это ты не ври, не выдавай московскую-то материю за бухарскую. Это только мы переделанные с немецкой пьесы выдаем за оригинальные, так ведь то мы не тебе, мухоеду, чета, – отвечал водевилятник.

– Помилуй, бачка, халат самый ханский! Генерал без обиды носить будет!

– Ври больше! – И водевилятник принялся торговаться, торговался, как жид на ярмарке, и наконец купил у татарина халат, дав ему свой старый халат, рубль сорок две копейки денег, одну калошу, несколько военных пуговиц, изношенную донельзя жилетку и кусок сахару.

На данную им татарину трехрублевую бумажку татарин сдал ему рубль пятьдесят восемь копеек сдачи, и в этой сдаче попала и я.

Я была скомкана, один уголок у меня был оторван, но водевилятник, облекшись в новый халат, тотчас же расправил меня. Он нагрел на свечке утюг и принялся меня гладить этим утюгом, после чего завернул в бумагу в сообществе с портретными бумажками и запер в письменный стол. У него я лежала долго, долго… Несколько раз вынимал он меня и шел со мной в трактир обедать, но, дойдя до дверей трактира, останавливался, размышлял и шел в гости.

Я продолжала лежать в темном столе водевилятника в сообществе разноцветных бумажек, которые объявили мне, что они променяны на талоны театральной конторы, выдаваемые за представления пьес. Здесь же успела я познакомиться с некоторыми драматическими произведениями моего хозяина, которые он переделал с французского и немецкого и сбирался выдать за оригинальные.

– Веришь ли, девушка, – говорила мне рукопись на синеватой бумаге, – до того иногда бывает стыдно носить не принадлежащее мне имя, что даже я, синеватая бумага, и то краснею, а ему ничего, как с гуся вода. Эх, некому его обуздать-то, а следовало бы.

Долго ли лежала я у водевилятника, не знаю, даже в днях спуталась, но однажды я вдруг заслышала его голос. Он ругался.

– И за что платить-то, я не знаю! Это черт знает что такое! Во-первых, у тебя рубашки желты, ты на них даже синьки жалеешь, a во-вторых, у белья – где пуговица не пришита, где тесемка оборвана. На вот целковый, а тридцать семь копеек за мной останутся.

Водевилятник открыл стол, схватил меня из ящика двумя пальцами и, глубоко вздохнув, отдал прачке, пожилой женщине с опухшими и растрескавшимися от стирки руками. Она свернула меня в восьмую долю и завязала в угол головного ситцевого платка до того крепко, что я даже вскрикнула. Мне пришлось лежать рядом с новеньким двугривенным. Двугривенный все хвастался передо мной своим металлическим блеском, выпуклой цифрой 20 на лбу. Я молчала и только и думала, как бы мне избавиться от этого соседства.

Прачка между тем сходила с лестницы и шептала:

– Синьки надо будет купить на гривенник, фунт кофею – тридцать две копейки, палку цикорию да полфунта сахару.

Я встрепенулась от радости. Непременно меня отдаст за кофий, мелькнуло у меня в голове, и я не ошиблась.

Пройдя по тротуару несколько домов, прачка остановилась у мелочной лавочки и начала развязывать угол головного платка, вынимая меня оттуда. Был вечер. Погода стояла ветреная. Стреляли из пушек, уведомляя жителей подвалов, что скоро их жилища зальет водой.

Вдруг из платка прачки вывалился двугривенный, со звоном упал на тротуар и крикнул:

– Знай наших! Кто может заметить, что наш тятенька мужик был!

Прачка взяла меня, рублевую бумажку, в зубы и начала поднимать двугривенный; но он как-то не давался в ее опухшие пальцы.

– Ах ты, подлый! Нет, стой! – выговорила она и при этом, естественно, раскрыла рот, как вдруг в это время порыв ветра подхватил меня и отнес на несколько шагов.

Прачка бросилась за мной, но ветер понес меня далее.

– Батюшки, голубчики! Поищите! Рубль потеряла! – доносились до меня ее плаксивые возгласы, а ветер между тем все мчал меня далее и далее, и вскоре примчал к подножию мокрого фонарного столба, к которому я и прилипла.

У фонаря стоял извозчик и спал, уткнувшись носом в линейку. Из подъезда вышли мужчина в бакенбардах и в фуражке с кокардой и женщина в салопе и в белой вязаной шерстяной косынке.

– Ну что, много ли дал? – спросила женщина.

– За мои часы восемь рублей, а за твою браслетку одиннадцать. Проценты за месяц вперед вычел.

– Ну, куда ж теперь, в благородный или в приказчичий?

– Что в приказчичий! Там восточные человеки заодно играют и ни одной тебе мушки взять не дадут, а в благородном я Ивану Иванычу восемь с полтиной должен. Едем лучше в немецкий: ты по двугривенному сядешь, а я рискну по полтине.

– А ты для счастья куриную ногу положил в карман?

– Положил. Едем! Извозчик, в Немецкий клуб! – проговорил мужчина и, взглянув на тротуар, вдруг вскрикнул: – Батюшки! Находка! Вот счастье-то!

Я была поднята, отерта носовым платком и спрятана в карман.

– Знаешь, это хорошее предзнаменование, – говорила женщина. – А для большего счастья, ты, Петя, оторви у бумажки левый уголок и съешь его. Это очень помогает.

– Непременно, – отвечает мужчина. – Знаешь что, Лизавета Ивановна, ежели я сегодня только выиграю, то вставлю эту рублевую бумажку в рамку, за стекло, и повешу на стену.

Мы приехали в Немецкий клуб и вошли в игорный притон. Глазам моим представились желтые, перекошенные лица дам, всклокоченные головы мужчин с раскрасневшимися потными лицами. В стороне, у окна, какая-то дама в растрепанном шиньоне закладывала франтоватому ростовщику два кольца, из коих одно обручальное, прося за них четыре рубля на отыгрыш. Я все это видела своими глазами, ибо владелец мой держал меня в руке, отыскивая удобное местечко, где бы можно незаметным образом откусить у меня левый уголок и проглотить его.