Николай Курочкин – Поколение (страница 21)
Урчащий асфальтовый гуд. Азартно раскинутые клинья стрелок. Бешеные туши самосвалов. Палитра угасающих красок дня. Привычная боль… Нет, всего лишь память о ней, когда-то невыносимо острой, а ныне — дремлющей в глубине, как старая, неизвлеченная пуля, обросшая оболочкой капсулы.
Все мы хотим ответов на вопросы. Зачем? Чтобы упростить самими же усложненную жизнь? Нет, тут я не прав. Правы как раз усложняющие жизнь и желающие ответов. Потому что… и я в их числе.
— Катти, принеси мне кофе.
— Но вы плохо будете спать, господин…
— Катти. Принеси мне полный кофейник. Немного коньяка. И сигарету.
— У нас нет сигарет, господин…
— Возьми у Хьюи.
— Он очень пьян, господин… Он лежит на полу, спит…
— Ты можешь не спрашивать у него разрешения, Катти.
Вот и утро. Тонкая оранжевая полоска рассвета, будто кто-то небрежно, наискось приклеил ее к горизонту. Как темно и тревожно вокруг. Как одиноко. И все это в шорохе листьев, и в сырой траве, и в ветерке, воровски шмыгнувшем мимо лица, и в колодезном, мертвом всплеске воды в бассейне, в эхе его, похожем на сорванный вскрик…
Метрономом стучит мыслишка в воспаленной от бессонницы голове, вернее, обрывок фразы, и нет ей завершения и смысла:
«Все по-прежнему, все по-прежнему, все…»
Как ручей переливается через препятствие, чтобы течь уготованным руслом, я ощущаю гулко, пусто и глубоко, что испытание кончилось, и кончилось высшим благом, несравнимым ни с каким иным, потому как все обретено вновь; и маски, и мечта возвращения на привычный путь сбылась, и меня снова ждут цветы, созерцание и власть исцеляющего. И я стараюсь забыть о входах и выходах, связующих тот мир, что во мне, и что создан мною, с миром, общим для всех.
Безотчетно и непонятно мое уныние. Прочь его! Мне не на что сетовать. Я дарую страдающим счастье здоровья, я человек Добра, и могу сказать себе так, и не обману себя. Значит, я достиг многого.
Будда из той сказки, что отрекся от бессмертия во имя людей, — высший Будда. Нет, я, конечно, не он. Но мы близки, и он бы заговорил со мной.
Но откуда же это смятение, эта тоска, вопрос «зачем»? У меня же есть смысл: врачевать, постигая природу сущего, как у многих есть смысл в наживе, служении, политике, грабеже…
Я отхлебываю вчерашний — холодный, густой кофе, и от него — горечь комом, и я сглатываю этот ком…
Скоро день. Дела. Больные.
Что-то должно перемениться. Мне хочется, чтобы что-то переменилось. И не хочется, ибо есть страх перед этим. Нет, не хочется. Зачем?
Юрий Никитин
ГОЛОГРАММА
1
У редакции Белова встретил спецкор Валиев и застенчиво спросил, не имеется ли у заведующего отделом информации небольшого счета в швейцарском банке. Жены, мол, нет, пьет и курит товарищ заведующий умеренно — пора бы и о счете подумать.
Белов молча достал два рубля и протянул их спецкору. Прошлый раз, когда Гафуру нужны были деньги, он спросил Белова, не его ли разыскивает Инюрколлегия?
В дни зарплаты на спецкора Валиева можно было продавать билеты. Получив деньги, он несколько минут мечтательно смотрел на них, потом раздавал до копейки и опять занимал.
Белов как-то увидел эту процедуру и подумал, что его помощник занимается явно не своим делом. Не радиожурналистика, а пантомима — вот его истинное призвание, подумал Белов.
— Как там, наверху — дует? — спросил он, открывая дверь.
— А-а, — отмахнулся Гафур, — как всегда. Все не так, всех разогнать без выходного пособия. А тебя в первую очередь, потому что на летучки не ходишь. Зайди к главному.
Дом, в котором помещалась редакция радио, был ровесником века. Когда-то здесь туда-сюда сновали бородатые геологи, еще раньше скрипели перья и гремели счеты, а теперь все это объединилось — сновало, скрипело и гремело одномоментно.
На второй этаж Белов прошел незаметно для курильщиков и открыл дверь с табличкой «Донченко А. И., главный редактор».
— Доброе утро, Александр Иванович!
— Кому доброе, а кому и нет. — Главный сидел за массивным столом и что-то писал. — Тебе выговор. А может быть, и строгий. Вот.
— Спасибо. А за что хоть?
Главный поднял глаза и посмотрел куда-то мимо Белова.
— За столовую, которую ты открыл вчера на газоконденсатном… Вот. С утра из обкома уже звонки. Не хотели открывать вчера эту столовую, а рабочие услышали твою информацию — и давай открывай! Вот.
— Ну, так открыли?
— Открыли, конечно. Но хотели торжественно, с ленточкой…
— Так мне за ленточку, что ли, выговор?
— Ты дурачком не прикидывайся! Сейчас вот объяснительную в обком писать буду. Не знаю, чем все еще кончится. А то вот положишь мандат на стол и пойдешь солнцем палимый.
Александр Иванович до страсти любил преувеличения. Преувеличивал он все: собственную значимость, ошибки своих подопечных, достоинства приятных ему людей… На летучках говорить он начинал размеренно и тихо, но присутствие публики постепенно возбуждало его, сладострастно щекотало какой-то центрик в мозгу, где до времени дремали ораторские способности. Александр Иванович весь напрягался, лицо его краснело, руки расчищали путь словами — он витийствовал.
Молодые журналисты, впервые видевшие Александра Ивановича в «деле», после такого зрелища непонятным образом становились ниже ростом, некоторые начинали заикаться.
Александр Иванович Донченко работал в редакции третий год. Его перевели сюда из несколько другой сферы, и поначалу журналисты терялись в догадках, слушая своеобразную речь Александра Ивановича. Все они, эти речи, были плотно засеяны магическим словом «вот», будто по мыслям его однажды прошла рассадопосадочная машина и равномерно, строго соблюдая дистанцию, высадила тысячи «вот».
Ключ к разгадке слова нашел Белов. Он выяснил, что «вот», стоящее в начале предложения, вкупе с указательным пальцем, направленным на всех разом, предупреждало: это очень важно, к этому необходимо отнестись особо внимательно.
«Вот» без пальца, попавшее куда-нибудь в середину, давало Александру Ивановичу возможность перевести дух и подумать о том, что он хотел сказать дальше.
В конце предложения «вот» звучало либо угрозой, либо восклицанием, а то и просто обозначало точку.
Еще Александр Иванович частенько путал имена-отчества у своих подчиненных, и Борис Григорьевич моментально превращался у него в Григория Борисовича.
Во всем же остальном Иван Алек… тьфу ты! Александр Иванович был преотличным человеком, и в редакции его почти любили.
— Ну я пойду, — сказал Белов, — а то мне выпуск готовить.
Выпуск — это то, за что государство платило Белову деньги.
Выпуск — это десять информаций и пленка с репортажем или интервью.
Выпуск — это самый несчастный парень в редакции, которому на роду написано быть нелюбимым и обруганным со всех сторон.
И как всякие родители, Белов и его помощник Гафур Валиев втайне любили свое детище, хотя кровь оно им портило исправно.
Ежедневно в десять минут эфирного времени нужно было впихнуть такие сообщения, чтобы радиослушатели, как требовал главный, с носовыми платками сидели у приемников, вытирая слезы умиления от гордости за свой край и его славных сынов Белова и Валиева.
Потом на летучке кто-нибудь в пух и прах раздраконивал выпуск новостей, а в лучшем случае, сладко потягиваясь, говорил, что все, мол, ничего, да вот только весомой познавательной информации не было.
Это означало, что в минувшие сутки в области не отыскали останки мамонта, у счастливой мамаши не родилось сразу пять детей, а на чердаке какого-нибудь старорежимного дома юные следопыты не нашли ветхую рукопись Пушкина со стихотворным приветом горожанам. И за все в ответе был лично Белов П. С., заведующий отделом информации.
Сегодня в выпуске должна быть подборка «Весенние заботы земледельцев», сообщения о трудовых победах заводчан, «Наука — производству», хорошо бы мальчика с голосом Робертино Лоретти отыскать, ну а спорт, как всегда, передаст железный нештатник Степан Семенов. Этот готов, как говорит главный, хоть каждый час сообщать, кто в какую сторону мяч пнул.
Семенов — старый репортер. Хватка у него будь здоров. Он лезет в самую гущу событий, всем надоест, как чирей в ухе, но проколов у него не бывает.
Когда-то в молодости он был актером, играл в драмтеатре разбойников, пиратов-испанцев.
На фронте его покорежило крепко. Согнулся Семенов. Потом еще хуже стало, и заявка на него с того света пришла, но врачи не пустили — выходили Степана, а он им в благодарность свое тело завещал. «Помру, — говорил, — делайте с ним что вам надо. Вы на него поработали, пусть и оно вам послужит».
В редакцию он приходил редко, вальяжно разваливался в кресле, клал руки на голову, пронзительные глаза его влажнели, и Белов знал, чего он ждет.
— Слушай, ты ведь тогда так и не досказал про ту француженку…
Семенов для приличия отмахивался — ладно, мол, вам, — но, выждав немного, в который уже раз начинал трогательное повествование о молодом, горячем юноше и неведомо как попавшей в далекое украинское село девушке из Лиона. Правда, раньше она была из Марселя, да и звали ее по-другому, но это все детали. Ведь Семенов истинно любил женщин и, как всякий мужчина, удалившийся на покой от амурных дел, рассказывал теперь о своих прежних приключениях с известной долей фантазии. И родись он во времена Джованни Боккаччо, то бедному итальянцу пришлось бы зарабатывать себе на хлеб каким-нибудь другим ремеслом.